[epi]ОНА РАЗБИВАЛАСЬ НА СМЕРТЬ, НО ЕЙ БЫЛО ВСЕ РАВНО 15-16.07.18
Aegir Snyaleig, Lewis Hamilton
Каждый сходит с ума по своему, но обряд так или иначе нужно довести до конца.[/epi]
[15-16.07.18] Она разбивалась насмерть, но ей было все равно
Сообщений 1 страница 9 из 9
Поделиться12018-08-08 13:58:36
Поделиться22018-08-09 09:14:05
В нем что-то ломается — глухо и звонко, больно — больнее хребта или любой из хрупких — иллюзорных — костей, больнее раны с давно истёкшим сроком годности и заживания — старый как в мире гроза бог бил точно в цель.
А теперь Змей не знал, кто убил его вновь, куда целился и чего хотел.
Зов богини — сплошной резонанс, опять хруст, а может только шёпот — таким шёпотом можно вскрыть череп, острой иглой — в мягкое и податливое, преданное, слова сыпятся в него осколками, пылью, эхом — эхо множится на два, на три, на сотню — Змей слышит, Змей прекрасно слышит, что именно от него хотят, но не хочет знать — поднимает руку, обе руки — нет, опять только одну, левая порезанная слишком глубоко, до сухожилий, не шевельнуть.
Меньше всего он думает о том, как скоро она заживёт.
Есть раны пострашней — и когда кто-то окликает его, уходящего, почти убегающего прочь из клуба, ищет что-то в надтреснутом излома глаз и уточняет: «Больно»? — Змей кивает, согласно и до одури покорно, как внимая приговору.
Да, больно.
Жаль, что это вовсе не про руки.
Боль — ещё одна участь на срок, который никто не хочет знать.
В нем что-то ломается — а может только рвётся, ткань с рукавов — он наспех заматывает раны, больше прячет чем лечит — но тонкие нити не выдерживают, чернеют, плавятся, расползаются, опять обнажают — порез, второй, продольный и глубокий.
Чтобы наверняка.
Глаза у него змеиные — настоящие, родные, зрачок — как вставшая поперёк кость, как задушевный в горле вопль. Опять хочет спросить, за что. Опять — не успевает.
Змей помнит, что если ему и суждено разрушить мир, то только вслед за своим отцом. Иные, чужие и чуждые боги ему не указ — но.
Весь мир вокруг кажется предающим.
И он же — весь мир, на что хватает взгляда и последнего из вдохов — вокруг рушится за порогом Afterlife.
Рушится следом одурманенный от пролитой крови мальчик Эгир.
А потом зазвенят стекла и дрогнет земля — просто завопят разом вжатые и вдавленные люди-скелеты-конечности, вторит жалобный вой машин, сминаемых, обращаемых в сплошную плоскость — и только обрывом в секундном различии — водопад чего-то разбитого, стираемого в пыль под громадным чешуйчатым брюхом.
А потом Мировому Змею становится по-настоящему тесно — узкая человечья клеть просто не пускала его дальше положенного, а мир — маленький хрупкий мир оконных проемов и игрушечных деталек из сломанных рук — давил, обращал в сплошную прямую развёрнутых колец — он занимает собой почти всю улицу, несоразмерный неуклюжий — словно всего лишь слишком долго спал.
Словно ему всего лишь просто очень больно.
Чешуя на хребте становится острее, встаёт дыбом как драконий гребень, как змеиный страх, внизу — становится хрупкой и ломкой, ровно над впившимися остриями разрушенных машин, глупых человечьих конструкций, чернеет — но не ломается, не брызжет на дублинские улицы чёрная похожая на смолу кровь.
Ее у Змея слишком мало.
Он двигается вперёд в абсолютном безмолвии — он молчит, и молчит его след — то, что остаётся за хвостом, отдаёт тишиной, разрухой и кровью, случайным стоном.
Ему хочется, чтобы глупая богиня утихла точно так же. Глупая богиня молила его показаться на свет — и Змей выползает, Мировой Змей, Пояс Мидгарда, похоронивший по легендам старых северных богов в своей крови — чёрной и холодной как единственная достойная их могила.
Глупые боги, глупые, глупые — он не их игрушка, но, но, но.
Ударами ломается переставшее быть человеческим сердце.
Ему не хочется верить в то, что он слышит — но он двигается вперёд, прямо и неотступно — таран, не ломающий крепости. Ему достаточно одного сломанного себя.
Он не знает, бежит ли прочь или догоняет, прячется или идет предавать.
Сизый змеиный язык вываливается из пасти как требуха из рванной раны — там, где у мальчика-Эгира раньше были следы поцелуев, у Змея теперь кричит придавленная к земле женщина — он улыбается ей широко и распахнуто, роняет с языка густое и чернильное — она замолкаем и тоже улыбается ему заставшей обнаженной, самой искренней улыбкой — белой как сама смерть, лицо ей прожгло до самой кости.
Змей хочет, чтобы тот, кто сказал ему, что Ньярл обманул его — улыбался так же, когда упругие и тяжкие змеиные кольца будут ломать ему рёбра.
И сам Ньярл. Почему ночью у него не было такого лица.
И глупая богиня — она ведь шептала, шептала, что будет тоже рада ему.
И весь мир — весь мир вокруг, который он так старался если не полюбить, то хотя бы понять — но в одночасье ставший чуждым, и дело не в одной только кукольной несоразмерности — Змей запутался, не уверен, что все ещё слышит, что все ещё видит — глаза у него, янтарные, плавятся чёрной смолой — капают на землю.
Что-то опять начинает кричать, от боли. Он не уверен, что это не он.
В воздухе пахнет жжённой плотью. И совсем немного — сердцем.
Отредактировано Aegir Snyaleig (2018-08-09 09:15:29)
Поделиться32018-08-14 00:01:41
Люцифер и сам ломается, нет, плевать ему на зов проклятой, плевать на то, что происходит вокруг, он смотрит в любимые невидящие глаза, которые теперь проводники, которые смотрят внутрь, которые больше не видят его и внутри все разрывается, от ужаса разрывается, от крови разрывается, от чужой боли.
И халат красный не скрывает того, как глубоки раны и кровь на руках, чужая кровь, не своя. Свою бы он отдал легче, со своей бы расстался не думая, себя бы не пощадил. Он не знает, что это, не знает, что дальше, он не видит ничего вокруг, только ее на коленях, белое на красном.
И рядом, белое на красном, Йорм, Йорм распоровший себя, отдавший себя на растерзание, Йорм, который сломался, который рухнул, который рассыпался. Люцифер видит осколки их всех, видит мозаикой, но никак не может собрать их воедино.
Он окликает его, окликает в последний момент, испугавшись, что змей истечет кровью, что забудет о себе, потеряет себя, в этом зове, в чужом безумии. Он зовет его снова и снова, хватая за тонкие руки, смешивая одну кровь с другой.
Что поделать, у Люца сегодня кровавый день.
- Пойдем, пойдем со мной. – Он зовет его, зовет голосом, зовет чем-то внутри, внушением, просьбой, мольбой. – Пойдем, я проведу тебя, проведу по земле.
Он видит, видит, как змею тесно, как неудобно в этом теле, как его зовет внутренний зверь, как они сливаются и глаза, прекрасные глаза становятся с вертикальным зрачком.
Люцифер держит его за руку, зовет за собой, бинтует подвернувшейся тряпкой, чьим-то шарфом, бинтует чужую руку и теперь по-черному растекается красное, и все это так контрастно красиво, и все еще разрозненными осколками крутится вокруг.
- Держи себя. Помни себя, ну пожалуйста. – Люцифер держит его за руки и руки его в крови, и шарф его в крови, и нет ничего, что не было бы в крови. И белое сегодня так красиво смешивается с красным, так красиво и так обреченно – жутко.
А потом и это заканчивается, он зовет его, зовет вернуться назад, вернуть то хрупкое и потерянное, что было в нем, вернуть и верить, верить в то, что хочется верить. Люцифер зовет, внушениями, желаниями, жаждой зовет обратно, но Змей уже на свободе, бешенный, рожденный тысячи лет назад, рождённый до того, как Люцифер пришел в этот мир, рожденный его уничтожить.
И глупая женщина ждет его. Зовет к себе, приманивает, как пчелку на патоку, как бычка на алтарь. Приманивает, глупая старая женщина. Люцифер взмывает вверх, над землей, над змеем, раскидывает свои крылья, распахивает, как объятия и ждет, ждет, когда он откликнется. Когда зов его достигнет Змея, когда он очнется, мальчик, который должен спать вечность и не просыпаться от чужих кошмаров никогда.
Он ждет, он не может больше взывать, он не может молить и руки его в крови, в крови тех, кто несоизмеримо дорог, в крови тех, кто не заслужил. Но черное на белом смотрелось красиво, контрастно, великолепно.
И этого больше нет. Картинка рассыпалась, осколки впились в глаза, больше ничего не было, но он ждал, ждал своего часа, ждал, когда его услышат, когда его вспомнят, когда он наберется сил, когда он сможет молить дальше.
- Вернись, это не та сторона, не те слова, не та спутница. – Люцифер говорил, он много чего говорил, для него слова значили все, он ими правил, управлял, просил, желал. Внушал.
Он ждал змея подле себя, ждал, потому что в его жажде обрести покой, в его жажде не любить этот мир, он узнавал сам себя, узнавал и взывал к этому.
Поделиться42018-08-14 21:05:05
Самое человечье, что у него есть, что у него остаётся — это глаза, его глаза, вернее то, внутри — то, что плещется в стекле хрусталика, сплошной янтарь, державший его, заточенного и свёрнутого в рёбрах, как муху в смоле.
У неё слиплись крылья и затекли лапы, но она не перестала дышать.
Дышит и Змей — осознаёт себя по кускам, стеклом раскиданным следом, смятыми грудами металла и бетона, осознаёт себя по-настоящему, и это дико, ново — не как рождение, иначе, повтором спустя вечность.
Дежавю.
Ему тесно, безумно, бездумно — пространство узкой по змеиным меркам улицы обязывает ползти только вперёд, не даёт повернуть голову, сжимает его тисками-стенами, грозясь минутной клаустрофобией — достойный эквивалент векам заточения в людском теле, хрупком и несуразном даже по меркам тех, кто отобрал у богов монополию на смерть.
Не Морриган зовёт его, нет — в словах богини лишь тонкие иглы, она поёт мягко, но бьет точно в цель — бьет в тонкие прорези, по граням которых разошлась человечья оболочка, по которым раскололся мальчик с глазами старика — от вспоротых вен и до отнявшихся губ, которыми он больше не может давать ответов.
Больно? Больно? Больно?
Нет, совсем нет.
Сквозь раны только глядит Змей, переставая захлебываться от пролитой крови, истинный и живой, и скалит зубы — улыбаться он больше не может.
Ситуация достойна только оскала.
Он помнит, что сначала ему стало холодно. А потом он стал самим собой.
Холоднее было лишь тогда, когда он впервые ступил на землю, оставляя за собой босой мальчишеский след на каменном, чистом от снега, но невыносимо холодном берегу.
Под его стопами хрустели камни. Под брюхом жалобно стираются в паль стекла машин. След крови прям и прав как его участь.
Цикл завершился.
Мировой Змей не может иначе.
Он останавливается только на тупике, что-то загораживает путь, люди, глупые маленькие люди строят баррикады перед кем-то, до кого Змею нет дела, как не было дело веками, маленькие люди воюют между собой, сцепляют руки и сыпят свинцом, люди сходят с ума, хрупкие как роса — эхо капель следом, где уже не понять, где черно, где красно.
Где — на руках падшего.
Он не сразу понимает, откуда слышит голос — на слуху? или в ставшем слишком вместительным черепом? — нет, там только тишина, умолкнувший и и отзвеневший даже повторным отзвуком зов, а Змей слишком хорошо знает это чувство.
Тишина. И хлопанье крыльев.
Змей поднимет голову, гнёт чудовищную шею кривой неправильной дугой, его хребет не ломок, но подвижен — гнётся податливо, залитый кровью, но он не чует — это не его кровь — его собственная капает с пасти, с пасти-раны, впитавшей в себя всю человечью боль.
Змей не может лить слезы — и те с горькой неотступностью замерзают, замирают у него в глазах.
Зрачок судорожно блуждает пойманной птицей, Змей вертит головой — слишком изящное движение, плавное, иначе нельзя, не может, слишком — не будь возведено оно в титанизм, не дрожи под ним земля.
Тень чёрных крыльев оказывается пойманной в нечто страшнее того, что может ждать запутавшихся в силке птиц.
— С-с-с чего ты взял. Что я. Иду к не-е-ей.
Это не обличье, где можно говорить, и слова даются ему с трудом — шелестит неповоротливый язык, льёт яд, и слезы, и кровь — как звонкий гул каждому звуку.
Это не живой голос, это не его голос, он не мужской и не женский — он даже не человеческий, Змей шепчет — но от его шёпота начинают дрожать стекла, все ещё не раскрошенные и не сброшеные в пыль, где между костью и металлом оказывалось слишком мало разницы.
— Я иду убива-а-ать?
Утробный гул, обращённый в вопрос — он не знал, кому задавать его, он задавал его крылатой тени — только тени, потому что Люцифер был дорог, по-своему дорог кому-то другому, кого Йормунганд, Мировой Змей скинул на дно как скинули однажды его самого — он спрашивал затихшую богиню, стонущих жертв чужого гнева по его следу.
Он спрашивал себя.
— Я с-с-слышал. Я с-с-слышал, что ты обещал ей, если ее жертва-а-а. С-с-станет напрас-с-сной. С-со мной рядом не было с-с-существа, что поклялось бы обратить вс-с-все в прах. Вс-се в прах, если моя бо-о-оль будет пус-с-ста. Бес-с-смысленна. Она говорит, они говор-р-рят, что я зря лью кровь. Так ли это. Так ли, Падш-ш-ший?
Падший.
Все они когда-то пали, только силы подняться нашли не все.
В пронёсшемся голосе почти издевка. И почти боль. Там слишком много «почти» — жизни, ненависти, вопроса.
Но на самом деле там нет ничего.
Как и в его глазах.
Поделиться52018-08-14 23:23:26
Истинное обличие давало свободу, развязывало руки, срывало маску за маской, раскрывала Люцифера, раздирало на тысячи мелких осколков и боль от крыльев не могла передать ничего из того, что жглось внутри. Что парило на губах, в мыслях, в глазах. Он изменялся и оставался собой, он становился ангелом, но не Самаэлем, нет, ангелом Люцифером, светоносным.
Он был самой яркой звездой сегодняшнего неба, потому что он горел, сиял, светился, он звал назад друга, он звал назад Змея, он пытался уменьшить его боль, он пытался подарить ему частичку покоя, которой не было у него самого.
Он пытался подарить ему любовь, которой было так много, которой было с лихвой, которая проливалась на землю светом, светом, исходившим от Сына Зари.
Наверное, сегодня красивая ночь. Наверное, сегодня все сошли с ума, раскрываясь, позволяя себе небывалое, позволяя себе показать все свои силы, и он парил, парил, светясь в темноте, как маяк для тех, кто потерялся, как тепло для тех, кто замерз.
Как любовь, для тех, кто не обрел ее.
Он видит его, видит его всего, раненного, окровавленного, но все такого же прекрасного. Йормунганд во всей красе, змей, с историей, древней самого Люцифера, друг с глазами больного и мертвого, друг, который отдал всего себя и забыл, забыл, что есть что-то еще. Что есть кто-то еще, что есть кто-то, кто подхватит, пусть даже в последний момент, пусть даже иначе, чем нужно. Пусть так.
Люцифер завис, рассматривая новый вид, изогнутая шея, огромная змеиная голова, зрачки, узкие и такие яркие зрачки. Йормунганд, Змей, который проснулся и должен уничтожить весь мир.
- Вернись, там будет тепло, обещаю. – Он не простирает руки к нему, он не приближается для укуса, он хорошо знает, что его друг стар, слишком стар и видел их слишком много, разных крылатых.
- Ты идешь по земле. Ты идешь так, где хода нет для тебя. Ты идешь не к ней, но ты идешь за ним. – Люцифер говорит еле слышно, не нужно кричать, не нужно произносить имен, его искра божья, его проклятие, его нескончаемый дар, любовь которую он видит, которую он использует, которую он несет в себе.
Любовь, имя ему и ненависть имя ему. Он обе стороны этой монеты, он слишком давно живет, слишком давно видит, слишком давно знает. Он проливает свет, дарит себя, расплескивает вокруг и люди расходятся, влюбленные и счастливые, как во времена отца, как во времена, когда его крылья были белы и сам он чист и по-ангельски прекрасен.
Но руки его в крови и крылья дымятся.
- Ты зря плачешь по ним, зря льешь их кровь, зря льешь кровь тех, кто не может, не хочет бежать. Вернись, я скажу тебе где искать то, что ты ищешь. Вернись. – Люцифер слишком давно не дарил столько, не тратил столько, он смеется, потому что света становится только больше, как и любви, чертовой, проклятой, искра божья, дар и проклятье. Как и любви, она проливается вокруг, разбиваясь на осколки, опаляя тех, кто не готов, расплескиваясь и чешуек того, для кого не важна.
- Ее жертва не будет напрасной, как и твоя. Как и твоя, мой старый друг, мой юный друг. – Люцифер сверкает, расплескивая свой дар до дна. Он еще долго не сможет повторить этот трюк, да и к чему это все, если единственный из всех, кто может выстоять, кто может продержаться, кто может выжить, уходит на поиски тепла, уходит туда, где его почти не ждут.
Люцифер – это боль, нескончаемая боль, одиночество, ад и трон. Люцифер это тот, кто поднимался и выживал, когда остался один, кто потерял все, потеряет все, потому что он это он. Люцифер – это падший. Падший, который несет в себе знамение божье, как и прежде, несет в себе его любовь, его обожание, его преданность, его тепло.
Он, как и прежде все это и даже больше.
И только когда остатки расплещутся он погаснет.
Поделиться62018-08-17 18:23:17
Слезится чернильным гудроном пасть, полнится глотка недосказанными ответами, плавится рубином колотый светом янтарь — прочный камень, выдерживает, не выдерживают только беззащитные глаза — Змею нечем их прикрыть, Змей ворочает шеей, та неповоротлива — сколько сотен лет прошло, а он — тесный и свёрнутый, полуспящий, не находит силы высится, не находит смысла разрешать и бить вдребезги, до праха, до дна и дотла.
До самой смерти.
Находит только сейчас, а его кость — одна, хребтовая — один сплошной раскалённый прут, дрожит что-то там, где раньше были его лёгкие, трепещет, вздымается и упирается в ажурный рёберный остов под чешуей.
Там, где раньше было его сердце — там звучный миг отдаёт тишью, странной и слабой, изломанной без права на что-то кроме тления, словно мир под его ранами.
Люцифер сияет — и чёрная-чёрная кровь Мирового Змея сияет капиллярным узором красного, задушенного, трепетного, выжигает путь себе — и там, где обуглено следом, на самом деле не дрожит даже свет, но.
Когда-то Змей был тем, кто знал, что поля сражений всегда зацветают красным. Маки. Красные макс. Кровь, которую никто не смоет, только выкорчевает жёсткой пахотой землю пополам с костьми, на треть с памятью и слезой, но.
Здесь не вырастет уже ничего.
Змей стал тем, кто знает это.
Змеиная кость кончает свой ход, описывает отрицающую траекторию дуга бесчисленных позвонков.
Змей отворачивает от него, падший жжёт ему глаза, которые он так и не может закрыть — кто-то не придумал их для света.
Кто-то придумал его для тьмы.
А, может, дело совсем не в крыльях.
— Я вс-с-с-сегда лиш-ш-шний на з-з-земле.
Голос — обида, детская, была бы такой, не помни он слишком много смертей, нет, их помнит седой нестареющий мальчик, а Змей, настоящий, слишком велик для памяти и плачу по каждому из — пусть плачет он, другой и снежный, кем Змей больше не хочет быть, стеклянная кукла, вместилище для слез и тризны.
Сосуд для Змея, а Змей — здесь.
И ему не жалко.
— Я вс-с-с-сегда был лиш-ш-ш-шним. Хочеш-ш-шь с-с-сказать об этом?
Вместо пасти у него — рана, вместо голоса — гул, наступающий сразу после взрыва, но его нет — может, где-то в рёбрах, может, только очередное что-то людское и покорёженное — машина, дом, тело.
Никто не скажет, что страшнее. Все молчат кроме глупой-глупой богини.
Глупого-глупого ангела.
— Откуда з-з-знаешь, з-з-зачем иду?
Он древнее, он проще, он не то, что выше, он глубже самой земли — Змей начинает думать иначе, вся боль становится непомерно простой по его меркам, вся боль сводится к желанной тиши, к угаснувшему — угасающему пламени крыльев.
И ему того хватит сполна, но.
Змей хочет смеяться, но не может.
За чем.
Не за кем. Кажется, ему перестали быть важны имена.
Он поднимается почти что весь — весь, гибкий, несоразмерный, вычерчивает собой титанические и судорожные — это только иллюзия вдоха, выдоха — кольца, голова, шея, часть тулова, Змей больше не боится света, Змей нашёл боль похуже.
А, может, гаснет сегодня самая яркая из звезд, такая яркая, словно небу вспороли брюхо и вытащили самое сердце.
А сердце зовут Люцифер. Когда-то он был ему дорог, ему дорог, ему — может, Змей помнит, помнит, но тянется — тянется за ним, как тогда, когда тысячу лет назад выплывал к солнцу из тёмной как материнская утроба и холодной как могила морской тиши.
А потом солнце оказывается горящим драккаром, а звезды, звезды сыплются
к нему — маленькие, хрупкие, пахнущие кровью, железом и жженой заживо плотью.
Отчего-то Змей хорошо запомнил этот запах. И то, что тогда впервые попытался закрыть глаза.
Змей не дотягивается, не выдерживает и падает вниз.
И земля не ломается под ним.
И мир опять становится чуждым и тёмным.
Тёмным — нависает над ним сиротливой тенью развороченный фасадный остов, и чернеет все — чернеет глазницами, проемами, трещинами, ранами, пахотами.
Змей — белый и маленький, кажется самому себе сиротливым в гаснущем свету.
А может — только в глазах. Своих собственных.
Которые наконец можно закрыть и — нет, тьма непростительна и чужда, он смотрит куда-то наверх, опять — ищет Люцифера, ищет его — потерянного ровно на степень проложенного пути, но находит только свои протянутые к небу руки — те, залитые кровью, неразличимы с гаснущим небом.
Оно кажется почти чёрным и совсем немного — багряным.
— Я плачу не по ним падш-ш-ш-ший.
Израненные до обнаженных внутренностей змеиные кольца упираются в его собственные вены, голос Мирового Змея — ещё не угаснувший, громкий как шторм — ломает мальчика-Эгира изнутри.
Тот не выдерживает, не выдерживает и Змей — он просится наружу, но сквозь белые-белые губы потом хлынет только чёрное, вязкое и омертвелое, чему не нашлось места в глазах.
Мирового Змея рвёт его собственной кровью.
— Что ты дашь мне?
Змей опять пытается смеяться, но его голос — уже человечий, похож на голос старика, рванный и чуждый, задыхающийся и захлёбывающийся, чернота хлещет у него из носа и горчит на губах.
Змей смеётся как умирающий, но на самом деле хочет кричать как младенец.
Змей обнимает себя за плечи и утыкается лицом в землю, и кричит, говорит с ней, хотя тот, до кого Змей хочет достать, все равно оказывается выше.
Все вокруг укрыто саваном битого стекла и кажется снежным.
Но ему не холодно.
Ему не больно.
— Что ты дашь им всем, если все — все наше окажется напрасным? Что, Падший, что? Ты простишь их? Ты... ты ничего мне не дашь, мы отдали сегодня все, но не друг другу. И если это станет бессмысленным, если мы все потеряем, они, они заплатят? Ты гаснешь, но ты... ты же сожжешь все. Ты обратишь этот город в прах.
Он поднимается, и в его волосах — тонких и белых, словно его руки, укрывающие плечи руки — ломается и сверкает стекло из выбитых окон.
— Или это сделаю я.
Поделиться72018-08-18 23:49:29
У Змея особое очарование, он холоден, как и его фьорды, где он родился, он горд, как викинги, которые его знали, ему поклонялись, его боялись. Он горд и неприступен и Люцифер обходит стороной острые углы, он все еще сияет, сын Зари, который пал так глубоко, что сиять получалось из недр земли. Отец, наверное, и не рассчитывал на такое, а может быть он был прав, когда скинул его с пьедестала. Не место ему на тронах, не место ему на правящих местах
Вот его место. Вот здесь, рядом с людьми, протягивающий им руку, кормящий их, чувствующий их. Люцифер никогда не заканчивал своей программы, никогда не был настолько силен как теперь, когда вся его сила уходила на то, чтобы воззвать к мальчику, который спрятался в змее. Вся его сила уходила на то, чтобы мальчик смог вернуть себя, вернутся обратно, обернуться, охватить мир взглядом и жить.
Жить.
- Никто не уходит просто так, мой друг, я все еще ангел смерти, пусть это и забытая ипостась, и люди извратили мое имя в угоду себе, чтобы бояться. Я знаю, мой друг, я многое знаю. Пойдем домой, туда где тепло, где крови нет, где ее не нужно добывать. Пойдем.
Змей похож на зияющую рану, на расколотый мир, на конец. Не зря его вали в Рагнарёк, когда мир заканчивался, чтобы возродиться опять, чтобы породить Бальдра и начать все снова, замкнутый круг, где Змей тратит себя, тратит свою рану, кровь, кости, гнется и ломается, чтобы потом повторить этот путь снова и снова.
Мир, который меняет Морриган не оставит от них и следа. Выжрет богиня до дна каждого, кто хоть чем-то да обладает. Выжрет, потому что мир полон людей, но пуст магией, выжрет, потому что нет богов, нет равновесия.
- Ты идешь умирать, мой маленький принц. – Он больше не сдерживает ни грусть, ни усталость, его любовь вечна, любовь Змея, по всей видимости так и выглядит, раненный, раной, кровавой истончая самого себя, уничтожая самое ценное в себе.
И его не остановишь словами, не встанешь на его пути, не повернешь назад. Это вечный Змей, который устал быть один, которому не позволено быть не одному. Это вечная музыка для звезд, не для Змея. И Люц звал домой, в дружеский дом, туда, где объятия друзей принесут облегчение, где будет тепло, где не нужно будет думать над словом, над жестом, над миром.
Где не нужно будет перебирать руны собственной судьбы, пытаясь угадать он или не он, сегодня или никогда.
Люцифер звал назад, туда, где ценила за дар, туда где ценили за внешность и потаенную жизнь. Он зал назад, туда где боль была вечной, неостановимой, неугасимой. Туда, где приходилось жить.
Жить и преодолевать это каждый день.
Изо дня в день.
- Мой маленький принц, ты устал и тебе нескончаемо больно. Ты устал и хочешь закрыть глаза, чтобы больно не было. Но мой милый, милый, милый, нескончаемо милый Змей. Больно всегда. – Люцифер так и замирает, он больше не светит, не расплескивает вокруг себя любовь, он больше не призывает к себе, больше не дарует то, что может даровать.
Наоборот, он забирает свет, гаснут фонари в переулках, гаснет город, гаснут зажженные дампы, свечи, керосиновые лампы. Он втягивает в себя весь свет, это его оборотная сторона, сторона, которую видят лишь однажды.
- Мой милый. – Люц опускается рядом, замирает едва касаясь тонких, белых-белых волос. – Я могу подарить тебе только то, что ты можешь и в силах просить. Но нужно ли тебе это, милый-милый.
Почти нараспев продолжает Люцифер. Ему больше не нужно сиять, его окружает тьма, его вечный спутник, его вечный враг. Его любимица и его печаль и боль. Боль, от которой он больше не может избавиться, и дело не в том, что она – тьма, вокруг, дело не в том, что он сын ей, и отец, и мать.
- Они сделали мои крылья черными, чтобы я был как они, как люди, чтобы я был среди людей, чтобы я понял их лучше и ненавидел сильнее. Но я не смог, поэтому я вечно брожу среди них. Милый маленький принц. – Люцифер гладит Змея по макушке, еле касаясь кончиками пальцев, гладит, стараясь передать себя самого, чтобы поняли, чтобы поняли наконец. – Жить больно. Гореть тоже больно.
Он прислоняется к человеческому телу, прислоняется уткнувшись лбом в чужое, костлявое плечо.
- Но, если наши жертвы напрасны. Если твоя кровь и отчаяние с горем напрасны. Мы сотрем ее с лица земли и город, город будет сиять ярче солнца в полдень. – Он шепчет это в чужую кожу, согревая ее своим дыханием. Он обещает это, потому что больше он дать не сможет, больше от него не возьмут.
Поделиться82018-08-20 10:11:26
Мысленно ломать себе позвоночник.
Медленно крошить себе пальцы — водить ими, выжженной кожей, по осиротевшей земле, что вся — сплошная открытая рана, горький рубец, пролегающий там, где пролёг Змей, но он здесь теперь — только свинцовый осколок, похожий на слезу, по такому не сразу догадаешься, что он разорвал чьё-то сердце на ровные половинчатые части, это так смешно, так смешно, что Люцифер кажется ему похожий на тонкий шов — тонкий единственный белый шов среди бойни одной единственной раны, одной единственной надежды, что рана это когда-то сможет зажить.
И солнце сияет, укрывает его лицо — нет, кажется, солнце угасло, а потом погас и он — наверное, это страшнее и горше, наверное, так выглядит смерть. Он ведёт плечами — судорожно, почти просяще.
Понимает, как давно они не говорили о смерти. Как давно он не смотрел падшему прямо в глаза.
— Смерть такая простая, да? — он поднимет голову, кровь чёрной смолой капает на колени, ещё, ещё, затихает, рисует на подбородке Змея застывший узор, обозначающий то, что если он прямо сейчас отгрызет себе руку, больно ему уже будет вряд ли.
— Да, можешь не отвечать. Я знаю, что ты... знаешь. Только ты приходил ко мне, не зная ничего. И я — и я тоже. Ничего. Помнишь, я сказал тебе, что руны не дают точных ответов? Может, они просто хотели уберечь нас. Уберечь от этого. Раньше времени...
Не выдерживает, хватается пальцами, чёрными, скользкими, изрезанными, от земли к нему — чёрная земля, чёрный ангел, чернеющие прорези на месте каждой из ран мира вокруг, так мало разницы, так легко перепрятать тьму, потом отдергивает — почти, почти презрительно, секундой, но это лишь презрение — к себе.
Змей не договаривает, заходится судорожным, почти истерическим кашлем, что-то опять встаёт костью поперёк горла — но он знает, что вековое чудище опять успело залечь на дно, а больше — больше живого в нем не осталось.
Больше нет.
Он не знает, что говорить. Что они — резные знаки на разных косточках, древний язык любит плоть — смеялись им в лицо. Или наоборот — были ласковы, как может быть ласкова мать над умирающим ребёнком. Честная, не говорящая стылого «все будет хорошо».
«Ты умираешь».
Молчание. Руны молчат, когда Змей спрашивает их о своей собственной судьбе. А — может — просто смеются ему в лицо. Но он разучился слышать так чутко.
Все звуки — голос, один только голос — вокруг состоят из любви, но что бы не было его домом — Змею туда возвращаться стыдно.
Ступать обратно босыми ступнями по аллее стекла и костных обломков.
Он утыкается лицом Люциферу в грудь — туда, рядом с сердцем, где обычно жмутся умирающие дети или те, кто хочет в секундном падении оказаться на их месте. Так ведь будет легче, правда, будет.
— Дом все ещё дом, даже когда его больше нет? — выдох, Змей сжимает губы настолько, на сколько хватает сил, они непослушные и состоят из смолы, из слов, тихих как вопль, — И на это можешь не отвечать. Не нужно.
А потом Змей замолкает, почти засыпает, но сон — лишь плотно сжатая линия рта, зияющего на лице нитью шрама, а глаза — открыты, широко, до боли, свет гаснет и умирает, увядает алое марево цветов, что больше никогда не вырастут здесь — а глаза Змея продолжают сиять, глупо, бездумно и выпотрошено.
Но от того ещё более ярко.
Сон — это тишина, тишина — голос падшего, льётся, бьется, замолкает богиня — Змею было бы больно, он ей больше не нужен, было бы, но если разорвать его на части — и то, не почует. Не больно.
Не.
Она взяла у него непозволительно мало, но сразу все — чудище, древнее чудище, чей сокрытый волнами хребет обходил даже мириады кораблей-завоевателей, отчего на ощупь оказалось свечой — жгучей, невыносимо яркой, но так же невыносимо ярко и быстро сгорающей. Раз — и все. И ангел — ангел тьмы, отчего-то тоже горевший ярче умирающих звёзд — Змею всегда было смешно, что в их, чужом, нижнем мире горят костры и зияет пламя, в мире смерти должно быть темно и льдисто, но разве важно это сейчас — хоронит чудище в монстре куда более страшном, гладит по голове, и Змей, тот Змей, который не мечтает отстрочить Рагнарек даже под страхом смерти, засыпает звонким хрустальным сном — чистым и прочным как само мироздание, в груди, где для него всегда было мало места, слишком мало.
Змей вздыхает — нет никакого чудища, нет никакого второго Змея и второго дна, падший успокаивает его злобу, ненависть и боль, одиночество тысячелетней выдержки, а значит и его самого — цельного, по-настоящему собранного, даже с руками, почти полностью состоящими из ран.
Змей хочет сказать ему, что так глупо считать свержение вниз страшнейшим из наказаний, внизу — всегда так много боли, чужой и своей, внизу так много тьмы и горя, неизжитого, неиспитого вовек.
Но разве это не даёт права чувствовать по-настоящему.
Кивает, медленно, полусонно, почти с болью, сжимающей хребет в тугой прут. Теперь право не отвечать у него — а падший, падший поймёт его, и смутно, призрачно обнимающие руки, тонущие в наступающей тьме.
В постигающей тьме. За шею — и ближе.
Они так близко, что обещание сжечь мир должно оказаться выжженным у него между ключиц и под биением сонной.
— Я знаю, друг, — он вздрагивает от этого слова как от ожога, как от прикосновения к ледникам Антарктиды, как от ладони под открытый свинец, — Я знаю, кто ты. Я знаю, кто... что я, — замирает ход пальцев где-то над чужими волосами, неподвижно и гипсово стынет змеиный взгляд там, где за сотню шагов угасает с молчанием последний свет, — Мы очень бесчеловечны, знаешь. Но все ещё ближе этому миру, это лучше забвения, праздного и чистого, как его могут обещать. Мы там как мухи в янтаре. А здесь — здесь хотя бы разбиваемся. Асгард... как он зовётся у вас? Нет, стой, не важно, не говори. Я о другом. Правильно то, что ты оказался здесь. Правильно то, чем мы стали. Но так жутко то, чем мы можем стать.
Он говорит, говорит, говорит — бессвязно и бесцветно, лишь бы быть заполненным, вновь обратится тем, чем он был.
Кажется, о чем-то певшем.
Кажется, когда-то давно он был обижен на Люцифера.
Кажется, если секунда станет веком — он будет всем, что у него осталось. Маленькая искра все ещё разгоняет бездну, пока способна сиять.
— Я не возьму с тебя обещаний. Когда-нибудь все станет пылью, а я... я вернусь, но не сейчас, я приду, — он разжимает руки, хрупкое кольцо, скользит содранными коленями по земле, что была ещё чиста, на ощупь все кажется зимним и хрупким — хотя ещё вчера было лето, его сегодня... утром. А теперь в лицо дышит тьма, льётся в уши чернильный гудрон капели. Порезался опять — вряд ли. Просто эхо.
Глаза Змея перестают сиять и чернеют, не смея отражать сплошную ночной тишины.
— У меня все равно остались дела. Там брат. И... Ньярл.
Поделиться92018-09-01 20:59:35
У Змея хрупкое тело, которое нужно обнять, укрыть, спрятать. У Змея провалы вместо глаз, в которые страшно заглядывать. Так смотрит бездна, так смотрит отчаяние, так смотрит пустота, не-человек так смотреть не может. И от этого взгляда тонкий-звонкий-просящий голос звенит в голове: «нет-нет-нет, не отпускай его», «нет-нет-нет, пусть остается с нами».
Люцифер знает, что он не эмпат, знает, что ему нашептывает его собственный страх, его ужас перед погибелью Змея, его ужас перед новыми и новыми потерями. Сколько бы он не прожил, сколько бы он не существовал лет, веков, он так и не научился терять. Он так и не научился оставаться в одиночестве, среди погасших звезд, среди тех, кого нет.
Он так и не умеет слушать самого себя, только перекрикивать эту тишину – умеет. Но больше не может, потому что того голоса, что ранее был тоже нет. Ничего нет.
А из глаз Змея на него смотрит бездна, которой все равно, которую не удержать, которую не поглотить и даже не закрыть. Люцифер смотрит ему в глаза, Йорм даже не моргает, по-змеиному смотрит прямо, охотится, ждет эмоций, ждет чего-то, что может изменить мир, его самого, обстоятельства, что может сломать или оживить.
Только он не там смотрит, не в того вглядывается. Люцифер поглощает свет обратно, прячась в тени, потому что его любовь обречена на ненависть, потому что у его любви горький привкус яда и смерти.
- Смерть смешная, на самом деле. – Слова даются с трудом, Люцифер жмурится, потому что Смерть действительно смешная, никогда не приходит одна и никогда не забывает вернуться.
И никогда не забывает, что она только на время. Короткий миг небытия и вот ты снова открываешь глаза, удерживая себя от криков ужаса и кошмаров, которые ходят по тонкой грани рядом. Скользят вдоль хребта, обнимают холодными руками и холодными ночами, прижимаются к тебе, делая слабое человеческое тело еще слабее, еще беспомощнее, еще красивее.
Змей стоит, белеющее пятно в неровных отсверках далеких молний. Больше ничего нет, ни светлого, ни черного, только он и его тонкие руки, которые сломаны, вывернуты, искажены реальностями и миром. Его хрупкие руки, которые касались рун, разговаривали с ними, слушали ответы. Люцифер не может отвести взгляда от них, потому что они темнеют от локтей, потому что больше нет ничего красивее и нет ничего ужаснее, потому что чужие руки исчезают в темноте, сливаясь с ней.
Впервые кто-то так полно, кто-то так просто принимает себя, принимает темноту, тишину, жизнь, смерть. Кто-то смотрит на это с таким удивлением, и кто-то не поддается этим кошмарным, ужасным и страшным словам про смерть.
- Руны всегда говорят только то, что хотят сказать, разве не в этом ваша религия? Не в этом их магия? – Люцифер разводит руками, в темноте его почти не видно. Сын Зари практически сливается с тьмой, обнимая ее, выпуская из себя, погружая в нее часть мира, часть города, часть людей.
Он не может сиять, не может светить им вечно, тем кто не способен его увидеть, понять, принять. Хрупкие руки в темноте – это все что у него осталось, все что у него есть. И он не сводит с них глаз, боясь отпустить, боясь пропустить момент, когда все рухнет.
Когда они оба рухнут.
- Дом там, где тепло, это все что я знаю мой милый. – Люцифер, проклятый, падший, изгнанный, лишенный и дома, и братьев.
Дом – это то, чего он был лишен, чего у него не было долгое время, он сам себя переломил, когда все вышло из-под контроля. Он не сбежал, как бывало обычно, он испугался, как всегда, но остался на месте. Остался рядом с тем, кто был его домом, и он до сих пор не может понять, к чему это приведет. Смерть на самом деле штука очень смешная, когда ты умираешь сам, когда поддаешься на ее уловки и соглашаешься закрывать глаза. Она смешная.
Но как болит от смертей тех, кого ты любишь, кто прижимается к тебе в поисках тепла и любви, кто не может и не должен быть мертв никогда. Кто слишком ломок и хрупок как наст на снегу. Чуть надави и из-под него полезет алая-алая кровь, живая, горячая, такая настоящая и оттого такая жутко-страшная.
И теплое тело, почти не греющее, оледеневшее, как фьорды родных земель, как сугробы дальних островов севера, то самое тело, что белело в темноте теперь жмется к нему и дрожит. Содрогается, нестерпимо, больно, долго, и дышит сипло, куда-то в самое сердце, туда, где темно и холодно, туда где таится собственная бездна Люцифера, из которой он не знает, как выбраться. Йорм кажется совсем малышкой в его руках, хотя это обман зрения, инь и янь в темном переулке, вот что они такое.
Два полюса одной земли.
- То чем мы можем стать? – Люцифер все еще не знает, как донести, что страшнее не будет, он не знает как сказать, что это впервые, что боги будут умирать чаще, что мир будет меняться и они должны оставаться, чтобы сохранить его для себя.
Они должны быть.
Быть.
- Дом там, где тепло, мой дорогой, там, где тепло и не важно, из чего он сделан, из камня или дерева, не так ли? Важно, что он наш и чем бы мы не стали мы можем туда вернуться, к тем, кто ждет что мы вернемся. К тем, кто тянет нам руки, когда становится совсем темно.
Падать не страшно. Страшно падать зная, что никто не подхватит. А остальное не страшно, ничего из этого не страшно, даже если их останется горстка нелюдей в мертвом городе, ничего не страшно, пока есть на кого оглянуться, пока есть кому позвать за тысячи миль, и ты услышишь, потому что слушать будешь не ушами, данными при рождении, а тем, что внутри заходится от ужаса потерь и боли, бесконечной боли.
- Мы живем так долго, так долго, что чувствовать все невозможно, невозможно остро, больно, муторно и мучительно. Слишком много всего, мне так жаль, маленький. – Он проводит по белым-белым волосам своими руками, приглаживая их, успокаивая. «Мне очень жаль, маленький, что ты проснулся, что тебе нужно было проснуться»
Люцифер выпускает его из рук, выпускает, понимая, что все становится на свои места, все будет так, как сказано и не больше. Но и не меньше.
- Я буду ждать.