Godless

Объявление

А теперь эта милая улыбка превратилась в оскал. Мужчина, уставший, но не измотанный, подгоняемый азартом охоты и спиной парнишки, что был с каждым рывком все ближе, слепо следовал за ярким пятном, предвкушая, как он развлечется с наглым пареньком, посмевшим сбежать от него в этот чертов лес. Каждый раз, когда курточка ребенка резко обрывалась вниз, сердце мужчины екало от нетерпения, ведь это значило, что у него вновь появлялось небольшое преимущество, когда паренек приходит в себя после очередного падения, уменьшая расстояние между ними. Облизывая пересохшие от волнения губы, он подбирался все ближе, не замечая, как лес вокруг становится все мрачнее.
В игре: ДУБЛИН, 2018. ВСЁ ЕЩЕ ШУМИМ!

Некоторые из миров пантеонов теперь снова доступны для всех желающих! Открыт ящик Пандоры! И все новости Безбожников еще и в ТГ!

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Godless » real time » [16.07.2018] Long way home


[16.07.2018] Long way home

Сообщений 1 страница 5 из 5

1

[epi]LONG WAY HOME 16.07.2018, раннее утро
Aegir Snyaleig, Fearghas Keane
https://forumstatic.ru/files/0019/a2/29/60419.png
https://i.imgur.com/gWMG0Xu.gifhttps://i.imgur.com/cEHaTnF.gif
И темная вода не примет у тебя
Твой Ад
И небо никогда тебя не призовет,
Мой брат
И даже если ты решил вдруг уничтожить
Этот мир
Ни капли пустоты не заберешь с собой
Из этих игр [/epi]

Отредактировано Fearghas Keane (2018-08-19 19:23:39)

+4

2

Иногда сны затягивают. Пеленают, оплетая по рукам и ногам, и не отпускают как ни кричи,  не рвись с цепей, сдирая кожу до саднящих кровоточащих полос, не бейся в равнодушное и мутное стекло лимба сознания. Сны растут изнутри, уходя корнями в беспокойные мысли, питаясь тревогами, страхами, эмоциями; они - кривое зеркало, порой отражающее реальность чётче и правильнее, чем можно увидеть через обычную призму глаз.

Иногда сны душат. Топят до самого дна, придавливают грузом бессознательного, плитами фантазий, видений, таких желанных и недостижимых где-то снаружи, таких близких и реальных тут, у самого ила. Они держат в плену крепче, чем другие, зазывают остаться внутри, не просыпаться, не вспоминать себя, не стремиться, не желать, не бояться, не чувствовать, не думать. Колыбельная разума, вытягивающая чудовищ один за другим на самую поверхность.

Своих Фенрир уже видел.

Столкнулся нос к носу, бежал бок о бок, след в след, потеряв счёт времени. Потеряв след себя. Волк не помнил, когда последний раз терял над собой контроль. Терял настолько, что был не в силах мыслить разумно, связно, не отдельными яркими вспышками "Найди", "Догони", "Убей", "Сожри", не одними лишь инстинктами, сузившими мир до разделения на "можно съесть" и "нельзя, но все равно съем". Даже будучи в золотых залах Асгарда, а после них и в казавшемся бездонным подземельем, он был сложнее двух доведённых до крайности желаний.

Может, не стоило их так подавлять.

В конце-концов, Морриган, бушующая в столице Ирландии, и посматривающая через неё на весь мир, ничего не изменила - лишь вытащила наружу, из глубокой спячки где-то под коркой пепла его собственного пожарища внутри. Тлеющего, тёплого, выглядывающего наружу плавленным золотом взгляда и острым оскалом. Выдернула, вычерпала самое дикое, самое гнилое, самое безумное, несдержанное, и приютила, пригладила, накормила, и выпустила в мир. Повязку на глаза надел себе он сам. Наверное, его можно оправдать тем, что он - чудовище, не ведающее ничего человеческого. Таким, по крайней мере, он задумывался, если и задумывался вовсе.

Фенрир вновь видит разодранные в мясо крылья. Потяжелевшие от крови перья. Чувствует слабеющие пальцы друга на своём горле. Потирает давно затянувшиеся жжёные полосы-рубцы там же. И отказывается себя оправдывать. Вместе с определённостью приходит задумчивость, а вслед за ней тонкий, стылый холодок по шерсти. Спасая одного друга, он забыл о других. О семье. О стеклянно-бледном змее по ту сторону баррикад.

Зверь болезненно трёт виски, ерошит голову, и замирает посреди застывшей безлюдной улицы. Только мёртвые вокруг, охраняющие разрушенные здания, раздробленную по кускам обычную жизнь. Плохая это тишина, нехорошая - такая бывает перед ураганом, но ураган уже начался, уже здесь, и вовсю гуляет по городу, собирая свою дань со всех, кто попадётся. И эпицентр - ничерта не спокойная точка.

Волк устало садится на грязный асфальт. Кладёт на искрошившийся гравий ладони, досадливо впечатывает кулак в острые кромки. Поднимается уже вороном и встаёт на крылья. Это всё ещё непривычно, странно, и опасно - он по-прежнему не умеет летать, по-крайней мере осознанно, а потому тянется вглубь, к залегшим на самое дно отголоскам безумия, которое дорогой ценой запер Диккенс.

Несколько неумелых взмахов, и лёгкое тело - легче, чем его родное и даже человеческое - поднимается в воздух. Лапы - крылья - ломит, в голове шумит, вкрадчиво шипит что-то, скребётся; зрение словно меняет оптическую линзу и фильтр. Он видит и чётче, и мутно одновременно. Люди смазываются, расплываются вместе с фоном, стираются из его мира, оставляя лишь яркие, вспыхивающие то тут, то там огоньки.

Ему нужен снежный.

+2

3

Змей видит, что мир — просто душная плоть, податливо слезающая с переломленного остова.
Он идёт обратно той же дорогой, по которой шёл вперёд — полз, вернее, напролом, сам себе таран, каждому палач — под ногами снег хрустит как хребет, как выдранное из под земли кладбище — сколько нужно будет костров похоронных, жаль, что на ирландской земле для погибших совсем другие законы — Змей замирает, мрет — просто моргает, набирая с земли — целую пригоршню, колючую и ломкую, как тонкий бой сердца там, где ещё оставались раны — на одной руке у него не сжимаются пальцы — и стекло опять летит вниз, бьется — будто бы жалобно, но Змей слышит только тишину, и она по-своему становится его самой любимой.
Вторая рука — кулак, и Змей удивляется, почему снег больше не белый.

Август, август, какой снег, какой снег — он напоминает сам себе, говорит сам с собой, неуютно ворочаются в черепе человечьи мысли, там самая последняя о том, что ему холодно и больно, но Змей окончательно влюблён в тишину, отгоняет и гонит прочь любое из чувств, мешающее сделать шаг — белый, но почему все так алеет — и под глазами проседью сосудов, и там — под ступней, член чёрен, но эхо по улицам льётся красным.
Красным по дублинским улицам льётся кровь.

Рассвет для него наступил раньше срока — и это уже не кажется таким болезненным, как розовеющее солнце — нагое и замёрзшее, оно словно все это время пряталось под кожей, Змей смотрит на небо — тем местом, где находятся прорезь век — и все, что между, но там почему-то пусто, глаза горят, а нечем — Люцифер дал ему так много, так много, но почему-то Змею кажется, что он ещё сотню тысяч лет будет презирать рассветы — солнце не казалось таким ярким.
Больше не.

Все, что останется после Рагнарека — все должно выглядеть так?

Все, что останется после Змея.
Одежды на нем нет — трансформация оказалось смертельной для всех кроме, нити истончились и смялись до дыр, таких, что дальше пустота, но ему совсем не холодно, абсолютно — перестало быть, когда все нарывы-мороки, сны чужой богини, стали надрывами — плачущими скалами металла и кости, надломами — но это только про то, когда он снова взглянет.
И мир станет чуждым и горьким на вкус.

Фонари погнулись как спички в сторону прочь — он находит один, опирается той рукой, что ещё могла чувствовать, ничто не светит — опять хруст околохребтовый, опять около шага, тихого и замирающего, словно у могилы или опустевшей колыбели — согнутый фонарный столб больше всего похож на виселицу.

Змей поднимет взгляд и смотрит перед собой — вместо глаз у него покорная и покорёженная бездумность, череда таких же спичечных надломов тяжких чугунных столбов — только сердце в этом мире тяжелее бьется — он отчего-то знает, что их не хватит на каждую из жертв.

Совсем не смотрит туда, где стекла алее обычного, опускает взгляд на свои руки — они зажаты и зажиты, не бьются дурные жилы, рубцы покойны как пахота над курганами, покойны как все подле, покойные покойники, упокоенные и уморённые.
Если бы Змей запел, первое бы слово было бы «смерть».

Он ведь ищет брата? Ищет хоть кого-то?

По локоть в крови — не в своей, так в чужой, дёргает плечами, обнимает больше по рефлексу, по выточенному специально по меркам его тела механизму — и снег опять краснеет, заместо кожи, там ещё остались живые места, их жалко.
Змей бездумно и льдисто впечатывает спину в стену, что ещё оставалась стоять кроме него.
Кроме него ещё остались — напоминает — там есть живые, он к ним бежит, идёт, ползёт, опять хочет жалеть, но находит в аду только себя — у подножия пустоты на месте пустой витрины на него смотрит его собственное лицо, помноженное на осколки, смотрит с преданностью слепого ребёнка каждый из тысячи Мировых Змеев, которых никто так и не соберёт, когда все кончится.
По ним хочется плакать, но сил нет.

А вот мир — не жалко, в мире почему-то живого больше ничего нет.

+2

4

Разум, движимый страстями, утвердив свою власть, созидает и разрушает (с)

Мир и впрямь не жаль, он и сам никого не жалеет, не умея, не стараясь, не желая. Улицы, присыпанные острым белым стеклом, то молчаливо пустынны, укутанные одеялом из начавших разлагаться трупов, то полны забывшими о своей человечности людьми. Или раскрывшими её в полной мере - кто знает, что на самом деле скрывается под вежливой улыбкой, приятным голосом, приглашением на ужин. Одни с таких встреч не возвращаются, иные всю оставшуюся жизнь отчаянно жалеют, что вернулись, и желают, чтобы - нет.

В новом, подаренном Морриган - уже даже не трижды проклятая, а много, много больше - волку тесно. Неправильно. Опасливо. Иногда по-животному страшно. Он знает, что не разобьётся, если внезапно упадёт с высоты птичьего полёта. Его рёбра помнят ледники Аляски, долгое и смутное падение вниз, болезненные куски льда, пробившие тело насквозь, нанизвашие его словно на вертел. Кушать подано, волк в собственном соку.

Крылья слушаются плохо, и он часто барахтается в воздухе, теряет высоту, снова набирает, едва уворачивается от краёв крыш и проводов, решив спуститься пониже. Дублин похож на муравейник после побоища - то тут, то там стекаются кучки людей. Одни чтобы выжить, другие чтобы добить выживших. Сучат лапками, бегают, суетятся, пискливо верещат, мешают.
Мешают.

Фенрир мотнул головой, отводя наваждение, очередное, навеянное волей Морриган, и теряет поток воздуха, так удобно подхвативший его крылья и несший вдоль по городу. Он теряет равновесие, топорщит тонкие кожистые лапы, раздражённо-тревожно машет перьевыми придатками сильнее и быстрее, но делает только хуже. Стремительно приближающася земля даёт возможность лишь сжаться в комок и надеяться, что всё обойдётся.

Лёгкое тельце, не в пример волчьему, с силой швыряет о твёрдую поверхность, пропахав крылом как по крупной наждачке, и по инерции протаскивает ещё немного вперёд. Какое-то время зверь лежит неподвижно. Потом осторожно шевелится, прислушиваясь к себе, к конечностям. Всё ли цело, всё ли в порядке. Поди пойми, заживёт этот комок перьев или нет.
Крыльями помогает себе встать. Делает несколько прыжков, по-птичьи склоняет голову на бок. С земли всё видится иначе, не так, как есть, слишком крупным, размытым. Он смотрит вдаль - так проще, так зрение фокусируется и объекты проступают чётче. И видит то, что ожидал увидеть. Найти.

Птичий ком выгибается, распластывается по земле, коверкается. Крылья плотнеют, крупнеют, выдаются в длину. Корпус вытягивается, изгибается. На дорогу осыпаются чёрные перья. Как те, которые цвели бутонами по коже Аримана тем утром. Вороний крик захлёбывается, грубеет, становится ниже, и переходит в рычание. По среди улицы, из-за покорёженных автомобилей и опрокинутых столбов выступает волк. Делает первые шаги, пробные, и бросается вперёд. Живя движением, как и всегда.

Останавливается позже, резко, прочертив когтями по асфальту, едва не проскочив одинокую бледную фигуру на дороге.
Ему действительно больно смотреть на него. Так, словно это из него вырезали по живому - вытекала вязкая, тёмная жидкость, заполняя кажущийся бездонным хрустальный графин. Он не чувствовал, как это умеют колдуны, как умеют это человеческие медиумы, эмпаты, иногда близнецы, но ощущал. И хотел бездумно, безрассудно помочь, оградить, согреть.

Сошедшая с ума богиня всё ещё марает Срединный мир своим присутствием. Но, может, на сегодня хватит?

Волк тянется вперёд, осторожно, и поддевает широким носом безвольно повисшую вдоль тела бело-серую, выцветшую руку. Тихо ворчит. Тычется, упрямо, настоячиво,обдаёт холодную кожу жарким и шумным дыханием.

Я пришёл.
Брат.
Я ведь обещал.

+2

5

Очертания ладоней над бетонным хребтом почти молитвенны, в мольбе сделан первый шаг от — сотня таких стелется за спиной как эхо просящих милости, сплошной рубца, исчертившего землю на «до» и «все, что осталось», след его величия — в разрухе бледных ран, похожих на те, что обычно самые больные, самые большие — подсказывает себе Змей — по одной на сотню людей, от стекольного края вверх пышет смрад, не вырастет цветов, что его перекроют, не вырастет ничего вообще — всколыхнутся вверх чья-то рука, одинокая кость, шёпот, опадёт — под рукой обломки по форме, больше всего похожей на смерть, а криков Змей не слышит, какое родное, какое родное все — его тюрьма, его обитель, усланная костьми корабельных остовов как шкурами воинский славный зал, жаль, что ни в одном звере — врезан оскал в нос драккара — нет его стрел и острия, рыбы мрут, цепенея в пути до каменного дна, от его слез, а не от яда, а люди — люди убивают себя сами, люди хоронят себя в штормам, костром погребальным сияет в закате волна, укрывает саваном похолодевшие лица с глазами чище льда Нифльхейма.

Солнце цветёт на его пальцах могильным цветком — отражается от тонкого слоя мириады бледных чешуек, от него хочется прятать лицо, прятать глаза — под узкими зрачками у Змея своя разновидность рассвета, больше похожего на ад — не родной, не льдистый Хельхейм, другой, где птицам со светлыми человечьими лицами выдирают крылья и оставляют умирать на ветру, прячущим искры от пепла.
Пепел — вот что осталось. Все, что осталось от.

На вдох его пахнет смертью, на выдох, все холодеет, хребет рвётся прочь как с цепи, судорожно — судорожно хочется бежать на дистанцию до абстрактного «прочь» — там, где не тронут, не найдут, но найдёт он сам — пустота ломка и психотропна, пустота по вкусу как стылая на морозе кровь — откуда знаешь, — хочется смеяться, вычищая сотню осколков под ногами под тысячу таких же, хранящих покой — откуда ты знаешь вкус крови кроме своей.

Сегодня узнал.

Змей самый родной в белом аду, где нет снега, в усланном красном горе, где нет цветов, где осевшая песнью пыль на лицах делает их лицами статуй, где по ним идут трещины тонкой прорезью без краев — это раны, — ему бы кусать себя за хвост, но он кусает за собственное сердце, сердце захлёбывается и пьёт яд как мёд, — все их раны его, на плечах палача полмира смертей, но он просто древнее зло — это бы оправдало, может, но он не программа, все не списать на ошибку или цель, две тысячи лет назад об этом никто не думал.

Вряд ли.

Богиня молчит — Змей бы молился на ее разодранную глотку как на алтарь, только вот не дошёл до него ни один герой, только вот причина в ином — скорбно и осуждающе, богиня молчит на него сквозь глаза.
— Ты этого хотела? — тонет как во вьюге влажный всхлип, глаза чисты — чище только те, с кем он говорит, у его ног женщина, ей удобно не лгать, потому что у неё нет глаз, у неё вообще ничего нет выше разинутого в крике рта, она выжжена насквозь, чуть больше чем дотла, она вся — сплошная рана, мелкий стежок поверх горестного рубца.
Один из — кричать это хочется как признание — один из.

Сколько вас?

С неба слетают птицы. Птицы похожи на камни.
Одна.
Сначала она кажется заляпанной кровью, потом Змей осознаёт, что кроме его крови в этом мире есть что-то ещё. Она черна иначе, просто потому что такова, а он и забыл об этом, застыл, на белом и алом она поразительно лишняя, ее поразительно хочется испачкать до красноты, сплести в ладонях мясистый кармин дрожащего птичьего сердца и глупых тоненьких рёбер, но эта слишком крупна, ему не хватит пальцев, хватит — если снова сломаться, но истина так изматывает, между ними так много — расстояния хватит на осознание, может, даже на половину побега, но и ее достаточно для, слишком достаточно для.
Змей облизывает губы. Те на вкус оказываются равны пеплу.

Между ними так много — целый Великий Волк.
Его брат. Змей перепутал пепел со слезами.

И сцеловал их ласково со своих же губ, так не поступить со вдохами, почти жаль — Волк быстр, и уже касается его пальцев, пальцев больной взрезанной чуть глубже руки, не шевельнуть, они будто замёрзли, их не отогреет и звериный нос, пусть и плещется жар, влажный, дикий — но вторая рука — ещё жива, он ломает сведенные судорогой пальцы до приветственного жеста, до первой ласки — упирается ладонью под волчью челюсть, легко скользит пальцами, помнит, что там сквозная рана асового меча, от того — аккуратней.
Не от того, что зверь выше его самого, что с ним он — почти игрушечный.
Почти.

Бывают игрушечные разрушители миров?

— Фенрир, — он впервые смеётся так — тихо и без судороги, не захлёбываясь в крови, не задыхаясь от слез, он смеется так, будто бы все вокруг живо, будто бы это он нашёл брата, а не он его, он произносит его имя по-особенному, так, что поймут только они, так, что это что-то значит, — Я потерял тебя.

Я потерял себя, брат.

Озябшие от крови пальцы зарываются в густую чёрную шерсть на мощной шее, зверь бьется под ними — кровяным током, ласка ложится ему в ладонь как заботливый нож, он чуть сжимается — но это только про веки.
Он закрывает глаза впервые — с покоем.
Змею важно слышать, как он дышит. Кроме него живого в мире вокруг отчего-то больше нет, но не важно дышать самому — он прячет лицо, тонет в чудовищной шкуре, в нос бьется пыль и ещё, ещё то, что он успел ощутить, что оседает под языком упрятанной тайной, плоть, брат пахнет плотью не как человек, но так явно — все же человеком — Змей замирает.
Нежность важнее кислорода. Он не стесняется ее — той, что с братом-человеком нельзя было позволить.
Та, что нужна только чудовищам.

Фенрир пахнет войной и кровью.

И Йормунганд не винит его.
— Hann fyllist með fjörvi allra þeira manna, er deyja, ok hann gleypir tungl, en stökkvir blóði himin ok loft öll. Он пожрет трупы всех умерших и проглотит месяц и обрызжет кровью все небо и воздух, — песнь тонет эхом в шелестящей по ветру тьме волчьего бока, — Þaðan týnir sól skini sínu, ok vindar eru þá ókyrrir ok gnýja heðan ok handan. Тогда солнце погасит свой свет, обезумеют ветры, и далеко разнесется их завыванье.
Песнь тонет, умирает, мрет под стать — мертвый язык, их с братом родной язык, помноженный на ожидание, разделённый горем — песнь для упокоенных покойников дублинской пустоши, никто ему не ответит, это плач не по ним — только крикнет жалобно и просяще птица, сострадание — вряд ли, больше боль.
Больше бой.
Ворона.
Он отрывается от него, губы — пыльные, скорбные, отходит на расстояние самой больной из рук, отводит с лица седую — от осевшей пыли они только такие, как саван — завесь волос — глаза у Змея из жидкой позолоты, спокойные, безропотные, будто жертвенные, свинцовый зрачок цепляется за ответный взгляд.
Глаза Волка слишком похожи на те, что он видел за кристальной пеленой, отделяющей боль от смерти.

— Где ты был, брат?

+1


Вы здесь » Godless » real time » [16.07.2018] Long way home


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно