Godless

Объявление

А теперь эта милая улыбка превратилась в оскал. Мужчина, уставший, но не измотанный, подгоняемый азартом охоты и спиной парнишки, что был с каждым рывком все ближе, слепо следовал за ярким пятном, предвкушая, как он развлечется с наглым пареньком, посмевшим сбежать от него в этот чертов лес. Каждый раз, когда курточка ребенка резко обрывалась вниз, сердце мужчины екало от нетерпения, ведь это значило, что у него вновь появлялось небольшое преимущество, когда паренек приходит в себя после очередного падения, уменьшая расстояние между ними. Облизывая пересохшие от волнения губы, он подбирался все ближе, не замечая, как лес вокруг становится все мрачнее.
В игре: ДУБЛИН, 2018. ВСЁ ЕЩЕ ШУМИМ!

Некоторые из миров пантеонов теперь снова доступны для всех желающих! Открыт ящик Пандоры! И все новости Безбожников еще и в ТГ!

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Godless » closed episodes » [28.07.2018] Были когда-то дети, и эти дети играли на звездах


[28.07.2018] Были когда-то дети, и эти дети играли на звездах

Сообщений 1 страница 13 из 13

1

[epi]БЫЛИ КОГДА-ТО ДЕТИ, И ЭТИ ДЕТИ ИГРАЛИ НА ЗВЁЗДАХ 28.07.18
Aegir & Edwin
https://forumstatic.ru/files/0019/a2/29/60419.png
http://s8.uploads.ru/36NQi.gif
А полетели к твоим.
Там сотни световых лет и зим столько, что не хватит заморозить сердце, но всё равно.
Ты скучаешь, да?[/epi]

Отредактировано Aegir Snyaleig (2018-08-30 23:13:10)

+3

2

Ньярл любил иногда такие редкие моменты затишья, когда ничего не происходит и можно просто отдохнуть. Сейчас был как раз такой момент, как раз такой - спокойный, тихий вечер в компании Снежинки. Эдвин пришел еще вчера, на ночь, и остался до самого вечера следующего дня, плюнув на все свои дела и желая просто немного отдохнуть.
В жилище Змея было очень тихо... Небольшой беспорядок - они вечно его устраивали, когда Иной приходил. Разбросанная по полу одежда, смятое белье на постели, полу-пустая бутылка вина и какие-то фрукты на столе...
Всё говорило о том, что ночь была проведена просто прекрасно. И кажется, Йормунганд пропустил сквозь себя назревшую обиду, пропустил и оставил её позади.
Это было хорошо. Белый был, наверное, единственным, от которого не хотелось ощущать враждебности. Ньярлатотепу было наплевать на всех, но не на него. Это было странно, но, кажется, он уже свыкся с этим и просто принял тот факт, что Змей ему не безразличен.

Белый еще спал. Сон длился почти весь день, после насыщенной то ночи. А Ньярлу не спалось. Лёжа рядом со Снежинкой, в одном лишь нижнем белье, он развлекал себя как мог, собирая кубик рубика, купленный при случае в магазинчике всяких интересных мелочей. Кубик был не из обычных, сделан из дерева, покрыт лаком и исчерчен узором, и собирать его нужно было так, чтобы части узора совпали.
Это надолго увлекло Эдвина, он вообще нечасто был таким тихим и спокойным, особенно в компании Йормунганда. Если бы не игрушка, которая занимала его внимание, он уже бы разбудил Змея и потребовал поделать что-то интересное. Но пока что сон белого был в безопасности...

Щелк-щелк, размеренно щелкают грани. Черноволосый заинтересованно смотрит, как складывается узор, он уже собрал целую сторону,а  потом взял и перемешал всё снова, просто потому, что он может. Интересно... И щелканье продолжилось, щелк да щелк...
Ньярл крутился туда-сюда, никак не мог найти позу поудобнее. Лег на один бок, потом на другой, потом на спину и поднял кубик над глазами, продолжая его тыркать и щелкать гранями.
Щелк! Очередной узор сложился и...

Ньярлатотеп не мог понять, что произошло. Но вдруг он ощутил некий... всплеск. Что-то очень знакомое, что-то такое... Родное! Он тут же поднялся, крутя головой по сторонам, а потом вдруг тихо зашипел, и кубик со стуком выпал из его рук. Почему? Потому что он вдруг стал ледяным, таким ледяным, что обжег пальцы холодом.
Проследив взглядом за кубиком, он зачарованно наблюдал, как тот начинает светиться, и все узоры на нем вспыхнули причудливым светом...

Куб медленно поднялся в воздух. Резко запахло озоном и чем-то неизвестным. Неизвестным для всех на этой планете, но знакомым Ньярлу. Он чувствовал запах... Дома. Своего дома.
И в воздухе, паутиной от куба, расходились трещины, царапины, словно невидимый паук творил свой маленький шедевр. Еще, еще, чуть больше... Ползут и ползут линии, и реальность словно осыпается миллионом осколков, а ткань междумирья рвется, разбивается невидимое стекло.
Это... Это был ход. Это был ход туда, где Ньярлатотеп не бывал уже очень и очень давно. По меркам этого мира, конечно. И ничтожно мало по меркам того, что он оставил за спиной, и который теперь раскрывался перед ним.
Он точно знал - это оно. Это тянуло, манило, соблазняло. Это ворошило его память, ворошило далекие, почти забытые образы родного мира. Отца... Его хаотичная музыка практически звучала в ушах.
Это оно.
Да, это оно.

- Проснись! - зашипел Ньярл, дернув Змея за плечо, - Снежинка! Смотри...
Он сцапал на руки сонного беленького и слегка встряхнул, чтобы тот наконец проснулся.
Прямо в центре комнаты искажением и вибрацией горел портал, видимый как дыра между измерениями. И кажется, там внутри горели миллионы звезд... Сильно пахло озоном.
Пахло домом.
Кто бы мог подумать... Кто вообще заключил портал в звездную пустошь в этом неприглядном кубике? Это было странное и дикое совпадение. Но Ньярл был взбудоражен и заинтересован. Он едва мог сидеть, стоять, был словно на иголках. Скорее бы туда попасть? Посмотреть! Увидеть родные сердцу пустоши... И может даже отца.

- Смотри! - трясет Змея за плечи, возбужденный и неугомонный, - Это... Я случайно открыл! Это дом! Ого! Я... Я оттуда, да, оттуда!
Глаза блестят и дрожит голос. Ньярл рад, что Снежинка с ним в такой удивительный момент.

+3

3

И всё будто бы стёрлось, замерло на миг излома и вновь пошло чередом, будто и не было ничего, будто бы и живы все, и целы, и преданны, и не преданы, что осталось — сметены осколки в мусорный ящик, чисто от крови вымыт пол, взрезаны пальцы да зажили  — так мало осталось от, не заживут только руки, может, не через год и не через два, но и раны пошли розоватым рубцовым стежком, память, но не боль, всё равно залижут друг другу каждый разрез до дна.
Занимаясь любовью, а не войной.

Ото всех смертей реет только тугость бинтов поверх запястий, но разве это та цена.

Он остался тогда, и этим всё обесценил, всё — про злобу и ненависть, про рассеченный город как ножом, самым страшным из, он остался — и это было страшнее всего, потому что как оказалось пут сильнее нет, они остались — они — смотреть на звёзды, потом в себя, а потом на звёзды в себе, и хрустящее под хребтом стекло напоминало о последнем, что ещё держало. Сколько много прошло, сколько долго — они опять ели фисташковое мороженное, пили красное вино, уничтожали миры на приставках — и у Змея — опять, сколько много стало стоить это опять, данность прошедшему — и у Змея опять не получалось ровным счётом ничего, но это было правильно, они смеялись, пусть Ньярл смеялся как всегда, а Змей чуть больней, будто с пробитым горлом, но разве это та цена.
Будь они злом — всё равно стали самими собой, там, где им самое место.

Место Мирового Змея в провале-выемке между ключиц Иного, куда можно уткнуться носом, уснуть и совсем не видеть сны.
Перестать.

И тяжко в воздухе стоит запах фруктов, под губами течёт сок, пальцы ввиты в россыпь чужих волос, мыслей нет — мысли где-то там кроме, в шелестящем тишиной и пустом, от открывает глаза — бездумно, секунду зреет на стеклянной сетчатке игра-мозаика граней, калейдоскоп рук, от которых у Змея на бёдрах цветут синяки, опять — провал, он сонно закрывает глаза, отнимает руки, отнимается сам, отворачиваясь хребтом, перетягивая на себя бардак простыней, не видит абсолютно ничего, под веками гаснет свет, отдающий холодом, а зря.

Он просыпается потом, но осознает не сразу, вернее — просыпается быстро, бездумно распахивает липкие как мёд глаза, тягучий тяжкий взгляд сквозь и вскользь, раскрытые губы — невнятный стон, а потом ещё, плечи дёргается нервно, потом только понимает — это от рук, Змей дрожит как кукла, сонная, холодная, потом по-рыбьи хватает воздух, и только — осознанно смотрит в прорезь из под слипающихся ресниц.
Время позднее, но.
— Ты что?

Что — первый вопрос, Ньярл странный — странный всегда, но сейчас как-то недобро и будто бы слишком искренне, пропал калейдоскоп рук, сияют только глаза, губы — что-то о случайность, о доме — что, Змей моргает, ещё, не выдерживает, закрывает глаза, позволяет себе ещё десять секунд не понимать ничего, потом — открыть, но ещё не понять, больно саднит разодранные плечи — это трезвит, Иной сияет — и почему-то дело не в улыбке.
Он понимает, что сияет что-то за ним.
— Ты с ума сошёл?

Нелепая констатация факта, конечно, сошёл, конечно, не секрет, но это не то — Змей глядит ему через плечо, упирается пальцами   в кожу, до боли, словно это его и столбит к земле, к хаосу кровати, а в комнате — хаос другой, словно тонкая холодная прорезь по холодному же воздуху — и он ищет одеяло, слепо и не отводя глаз, чтобы укрыть плечи, — расходится трещинами пространство как сеть без добычи, развёрстан беззубый беззлобный рот там, где должно быть время, рот скалился, тёк как патока, дрожал и содрогался.

Змею стало холодно.

— Что это такое?
И сон плыл между пальцами как ткань, что больше не грела, под ногтями у него кровь — плевать, он ступает босыми ступнями по полу, по полу узлами редеет одежда — плевать, застывает, не сделав и шага, у края кровати, по другую сторону от того, на кого даже не смотрит, и глаза у Змея — не из сна, холодные, жёсткие, боязливые, а может только неприятно пройдёт дрожь по хребту — вспыхнет чешуйчатый пунктир траектории натянутого нерва.
— Что это такое? — громче, так громко, что трещина словно расходится вширь, — Что ты сделал, Ньярл?

+2

4

Было почти обидно, что Снежинка не разделил возбужденной радости при виде открытого портала. Но Ньярл не винил его - нужно быть безумцем, чтобы радоваться, когда в твоем доме разрывается материя между мирами, лопается стекло, зеркало, двухстороннее зеркало, за которым - вопрос, загадка, нечто... Но сам Ньярл был взбудоражен, словно на иголках, это было видно по нему, по его блеску в глазах, по чуть дрожащим рукам, по улыбке, растянутой на лице. Он почуял свой дом, в котором не был уже очень давно. Почуял ту связь, которой был лишен после пробуждения. Дом нужен каждому. Каждому... И он, наконец, переставал ощущать себя сиротой, бездомным бродягой, оторванным от всего, что было ему дорого.
Дорого. Это, конечно, громко сказано. Там не было тех, за кого он бы цеплялся. Не было ничего, что он бы ждал, что любил, на что надеялся. Он обрел в этом мире больше, чем в том, но.

- Это не я, - отозвался Ньярл, поднимаясь и свесив ноги с постели, - Или я? Не знаю! Я давно уже не мог... Я забыл, как. Забыл, как открывать эти ходы. Снежинка... Ты не бойся. Я чувствую этот портал, это... Там мой дом. Да! Давно уже не чувствовал его. Там отец...

Его тянуло к этому проходу.Очень тянуло, и никакие силы этой вселенной, других вселенных не могли бы его остановить.Не сразу, конечно, нет, не сразу нырнуть туда, сначала посмотреть. Вдруг это обман? Вдруг ловушка? Но запахи и ощущения были такие родные и знакомые... И этот запах озона. И прохлада космических просторов, а там звезды, а там кометы. А там отец, слепой и безумный, который чертит судьбы миров своей музыкой.

- Я просто собирал кубик, - пояснил Ньярл, поднимаясь и подходя ближе к зияющей дыре, из которой лился мистический звездный свет, - А он взял и открыл это... Представляешь? Наверное, какой-то из старых артефактов. Может быть, даже моей работы. Я их когда-то много делал. Странно, что он не истлел за это время. А может, это реплика? Кто-то смог подделать? Да нет, чушь. Такие штуки могу делать только я сам!

Шаг ближе, еще ближе. Ньярл обернулся на белого, а затем снова на портал. Йормунганд выглядит напряженным, это вполне оправданно. Для него энергетика этого портала чужая, чуждая, его нельзя винить за это. А рваная рана между мирами искрит звездами, россыпью жемчуга в воздухе, от нее исходит мерный гул, гудение, словно от неисправной лампы в тихом офисе в ночной час, когда в помещении остался лишь один поздний сотрудник, взявший на себя переработку. Портал гудит, искрит, искажает как сквозь призму картину реальности. Там внутри - бескрайняя пустошь. Там внутри - то, что родное для Ньярла.

- Я должен туда сходить! - естественно должен. Это было само собой разумеющееся. Ньярлатотеп не мог упустить такой шанс, он нашел путь домой, он должен воспользоваться им. Должен, просто должен. Только одеться бы сперва, а то не голышом же идти в гости к папе? Хотя, тот все равно не увидит. Или увидит. На самом деле, Ньярл до сих пор не мог понять, в какой степени Азатот слеп, потому что он всегда видел гораздо больше, чем мог бы видеть слепец.

- Подождешь меня тут?
Наверное, Снежинке туда идти может быть опасно. Это не его мир, слишком странный и живущий по непонятным законам, а может вообще без них. Там не действуют законы физики и здравого смысла. Там всё такое, как Ньярл. Всё состоит из его энергии, энергетики. Такое странное, дикое, неугомонное...
- Я схожу поздороваюсь с папой!
Интересно, что скажет или не скажет Слепой Безумец, когда увидит (?) своего сына? Ладно, не увидит - почувствует. А может ничего не скажет. Он мог молчать на протяжение миллионов лет. А потом выдать одно слово и замолчать снова.

Эдвин прыгал по комнате, подбирая свои вещи и одеваясь. Он был взбудоражен и не стоял на месте, носился как заведенный.
- Поразительно! Удивительно! - слышался его голос, его хрустальный смех, - Я даже не ожидал, что всё сложится вот так... Я думал, что навсегда потерял связь с домом! Ну или надолго... Но вот он! Это он! Снежинка!
На радостях он хватает белого и кружит, потому что воодушевлен и хочет делиться своей радостью. Кажется, Эгир не особо разделяет этот восторг. Ну ничего... Ничего, главное, что сам Эдвин рад. Он хочет поскорее опробовать этот портал.

- Я пошел! - и направляется к зияющей трещине между мирами. Так интересно!
Главное, чтобы ничего не схлопнулось вместе с ним.

+2

5

Неужели им так мало ран.

Всё что сказано — настоящее, но будто бы ему нужны слова, пальцы сминают ткань нервно и будто бы очень больно, ему отчего-то хочется прикрыться, закрыться — и трещины во времени и мире на него никто не смотрит, но — разве им так мало безумств, разве так мало часов в сутках, Змей вздыхает — вернее, просто выдыхает ставший стылый воздух в лёгких, смотрит куда-то, куда не могут смотреть глаза, за шрамом расползается свет — холодный и нездешний, по коже — мурашки, словно льда здесь до потолка, потом осознает — это не совсем холод, а в комнате всё ещё пахнет вином, пряно и пьяно — вдруг они просто чертовски пьяны, вдруг они просто.

Дом. Отец. Дыра посредине, похожая на беззубую старческую пасть, идущую вдоль, а не поперёк, там что-то плавится и меняет форму, перетекает из одного в иное, но не для глаз Змея эти метаморфозы — он создан понимать другое, осознавать и подмечать, а может его глаза созданы для глаз Иного — и он смотрит, безотрывно, не держась за плечи, пытаясь удержать и удержаться рядом одним только взглядом, вряд ли просящим, скорее, просто по-своему жёстким, как похолодевшее стекло — он бы поспорил, что все стёкла кроме здесь покрылись тонкой как наступивший мир изморозью, но это будет такая сущая ложь, холод звёзд не доходит до них даже с расстояния вытянутой руки.

— Ты правда думаешь, что там твой дом? — он говорит это ещё сидя, говорит в спину Ньярла с выражением, словно втыкает ему лезвие под хребет или пускает пулю, он говорит это по-особенному, как не говорил раньше — в голосе почти отрицающая страсть, страх — почти.

Если это и впрямь Ньярлов дом, то Змей понимает, что это может значить.

Он опять опускается, опять делает шаг, Ньярл уже собирает вещи с пола — Змею хочется кричать и молчать одновременно, почему-то «какого чёрта» и «за что», но его губы созданы для дрогнувшей улыбки, зыбкой, как рябь, нереальной как и всё, что может оказаться там, за чертой, а может гранью — не ему такое измерять, а вдох — судорожный — почти усилие, над собой и над протянутой рукой — вряд ли жест мольбы, просто попытка подобрать с пола рубашку. Посмотрит — своя, укроется, дальше под ладонями — ремни, плетения, джинсовые шорты с порванной молнией — было в своей мере нетерпеливо, он — бледный и размазанный, волосы почти дыбом, под веками что-то колется, рдеет, щиплется, вряд ли ему больно — ему непонятно и дико, и ресницы всё ещё будто липкие, будто бы во сне — ото сна не так уж и мало осталось, а может быть и вовсе — сон есть сон, просто не отпускает.

Почему Ньярл улыбается именно так?

— Подожду? — он улыбается словно через боль, словно его самому режут по лицу, кивает, одёргивает пальцами упавшую на глаза бледную прядь, так мало разницы с лицом, так много — с глазами, а глаза гаснут, он будто и не слышит, — Подожду.

Да только не знает, сколько, только не знает как далеко и как больно, и так странно — шаг назад, потом опять дрожащий вперёд — так странно опять просыпается в нём иное, похороненное под войной и волной, втекающее ему в вены простой и понятной мыслью — страхом, неподдельным, нещадащим, потому что такой страх у подобных ему бывает мало — это потеря.

Змей смог бы измерить своё одиночество миллиардами, но разве это — последний шаг, Ньярл обещал ему, что останется, Змей обещал самому себе, что подаст ему руку, что когда мир больше не цел — только вот мироздание до сих пор стоит, в Змее что-то рушится, а Ньярл — Ньярл уходит, уходит без него, он знает, что в силах переждать, что в его «подожду» умещается вечность.

Только он не хочет понимать, сколько там может уместиться боли.

— С-с-стой, — надо бы кричать, но голос у Змея тихий, недобрый, выбивающийся из под губ навязчивым нутряным шипением, горло как удавка обхватывает чешуя, становится дыбом, это вместо мурашек, вместо каждого из нервов, — Подожди.
Хочет сказать, что не его, а просто слов, но сам вышагивает — раз, два, достаточно, чтобы ощутить то, как пахнут звёзды. Мимолётно коснуться чужого плеча, сжать пальцы — и пусть попробует оторвать. Такая тонкая преграда. Тонкое стекло бьющегося взгляда.
— Откуда ты знаешь, как можешь вернуться обратно? Откуда ты знаешь, что вообще сможешь?

Звёзды — чужие, откуда в них так мало тепла, но руки Змея холодеют ещё, холодеет что-то, заменявшее ему сердечный аналог, эрзац человечности,  он не боится шагнуть — он просто боится остаться один, он знает — шаг — и в квартире так же будет пахнуть яблоками и вином, будет что-то бито и размётано, будут грязные простыни и кафе-мороженное в двух кварталах.

Только Змей будет смотреть на чужие звёзды, понимая, что те стали родными — миллиарды, миллиарды лет, с него достаточно одиночества.

— Я иду с тобой.
Вот так просто, без прелюдий — и как на эшафот, дурная аналогия, но у Змея всё равно чуть дрожат колени, дрожь перекрывает движение.

Пальцы ползут ниже и нащупывают чужую ладонь.

+2

6

Ньярл плохо помнит, но всё же помнит. Ньярл знает, какой он - его дом. Он узнал бы из миллиона миров, из миллиона дверей в разные измерения. Пусть даже из него выбьют всю память прошедшей вечности, но он всё равно вспомнит, всё равно поймет. И он знает, что этот мир может быть опасен, потому что... Потому что он такой. Это мир первородного, первозданного хаоса, вселенского беспорядка. Сотканный из дисгармонии и великой случайности. Так же, как когда-то образовалась Земля, породив еще с десяток разных миров, что выливались, переливались один в другой. Там были созданы Олимп и Асгард, там были рождены Ад и Рай. Когда всё это лишь зарождалось, Ньярлатотеп уже исследовал тысячи миров, принося всюду с собой свое Слово. А потом пришел и туда.
Его память странная. Он может не помнить простое и помнить сложное. Его мир - вне категорий, вне понимания. И он помнит.
Помнит, что он может быть опасен для чужаков.

- Это оно, - голос Иного тверд. Он уверен, он знает, - Я... Я знаю, просто знаю. Я чувствую... Я там родился, Снежинка. Давным давно, когда этого мира еще не существовало. Я плохо помню, моя память еще слишком слаба. Но я знаю, знаю. Там дом, там Отец.

Он не хотел брать белого с собой, ради его же безопасности. Но Эгир, похоже, всё решил сам. Натужное шипение, холодная ладонь - скользнула, вниз, и пальцы переплетают пальцы. Змей тверд в своем решении. И Ньярл понимает, почему. Время штука очень относительная, и минута там - может стать тысячелетием здесь. И наоборот. А Ньярлатотеп не может сказать наверняка, что истинно. Минуты, тысячелетие? Когда он вернется? Будет ли еще существовать этот мир? Или же останутся лишь руины. А может, пройдет всего лишь десятая доля секунды.

Он скосил взгляд на Снежинку. Повернулся к нему, держа за руку, и за его спиной зияет портал, откуда тянет запахом давно сгоревших звезд, что призраками маячат в бархатной черноте, и где-то вдалеке зреет лиловое марево.
- Это может быть опасно, - может быть это не точно. Может быть - дает шанс на "да". Ньярл продолжительно смотрит в глаза Эгира, пытаясь поймать его настроение и хотя бы тень сомнения, чтобы отказать и оставить в безопасности. Но нет, ничего. Он решителен, он боится. И боится совсем не портала в чудной мир. Боится, что "подожду" протянется миллиарды лет, и закончится, когда мир перешагнет через черту и погибнет в огне - вырвавшегося ли Ада, или же утонет под водой, пролившейся с небес.
И будет один лишь Мировой Змей, который поднимет голову над бушующим пламенем, водной гладью и в последний раз взглянет на звезды. А там вечность превращается в мгновение...

- Я смогу... И ты. Хорошо, - сомнение так и не обнаружено. Нет его, ничего нет. Пусть. Пусть так. Пусть он идет с ним. Ньярл будет охранять. Не позволит ничему дурному случиться.
Он уже успел признаться себе, что Змей небезразличен ему. Что Змей - из тех немногих, кого он бы забрал с собой, когда всё начнет трещать по швам здесь.
- Пошли со мной.

Протяни мне ладонь, мы шагнем через огонь, через боль и через страх, унося звезду в руках...

Он крепко сжимает тонкую ладошку Эгира и делает шаг вперед. Портал засасывает, затягивает как воронка, и за ним - круговерть цветов и мерцающих искр, от которых запросто может закружиться голова.
Да.
Это оно. Это его мир. Мир, что будет узнан из миллиона других.

Всюду, куда хватало глаз, простирались хребты серовато-бирюзового цвета, с вкраплениями черного, красного, иногда желтого. Это невозможно было описать, но твердь эта висела в пустоте, что её окружала. Она не круглая, как Земля, она плоская, а может нет, а может - как парящий остров или астероид. Но всё вокруг было как на ладони, не видно лишь то, что за хребтами гор...
И музыка.
Было сложно назвать это музыкой. Неземные, неопределенные звуки, которые невозможно было опознать, причислить к какому-то инструменту. Что-то дикое, что-то буйное, не мелодичное и диссонансное. ЭТО звучало здесь везде и всюду. ЭТО было похоже на пение китов, звон ксилофона, бой барабанов и расстроенную скрипку.
А потом были ОНИ.
Фигуры самых разных форм, разных обликов, образов - изуродованные, искалеченные, с зашитыми глазами и ртами, изрыгающие сквозь прорехи между нитей кровавые потоки. Они танцевали. Танцевали молчаливо, безмолвно, замирая и вытягиваясь вслед за звуками чудовищной флейты. Они были всюду. И они не замечали никого и ничего. Потерянные, это были Потерянные. И уже даже сам Отец не вспомнит, откуда они здесь, как оказались в этом мире-ловушке, и зачем они. Они просто были. Они просто танцевали под какофонию мистических звуков.

- Я не ошибся!
Портал за спиной Ньярлатотепа схлопнулся. И кажется, теперь нельзя было вернуться назад, но Ньярл не обратил на это внимания.
Он наслаждался.
- Отец... Это он играет. Это он! - воскликнул черноволосый. Нужно было отыскать Отца, но его трудно было бы пропустить. Скорее всего, он где-то за горой. Где-то там, где Потерянных еще больше, и все они тянулись к нему, чтобы танцевать.

Иной стал преображаться. Его облик словно плавился, обнажая пурпурную шкуру, а глаза зажигались лимонным цветом. Совсем немного, и на месте Эдвина МакЛафлина стояла тварь о шести конечностях и вороха щупалец. Гуманоидный торс был посажен на четырехлапое тело, отчего он походил на какого-то сильно изуродованного кентавра. Сотни глаз желтого цвета рассыпаны по всему его телу, а длинные щупальца шевелились и извивались, произрастая вдоль всего туловища.
Таков он был на самом деле. И таким Эгир его вряд ли видел.

- Залезай, Снежинка! - голос Ньярла прозвучал прямо в голове у Эгира.
Тварь поджала лапы, предлагая сесть на спину. Так будет быстрее и безопаснее для белого.
А Ньярлатотеп, наконец-то, был дома...

+2

7

Мир остаётся за спиной, а он упрямо и нежно шагает вперёд, ворота пусты и печальны, путь как мозаика — повернёт голову, а взгляд разобьётся на сотню таких — вот страх мелькнёт частицей меньше пыли, ужас как пепел, решительность, зрачки цепенеют окаменелостью, взгляд из янтаря почти золото — вряд ли шлейф следом будет веять медью, мертво белеет разворошенная кровать, ему страшно — вряд ли, только если очень, только если до степени, когда холодно, а нечему холодеть — путь у него — у них, у них, оправляет, сжимает ладонь как в тиски, откуда в пальцах, своих, столько силы — непроглядно-млечный, все краски сужаются до одной, все мысли — единая нить, натяжение нерва крепче каната, рвёт ему череп сплошным.

Отчего так.
Почему так.
Почему сейчас.
Почему мир ещё жив, почему шаг вперёд, отчего так спокойно, только пальцы спилены изо льда, только тошно пляшут звёзды перед глазами, только словно в бреду, подползает ком к горлу, горький и вязкий, колется изнутри, нисходит из нутра, потом — опадает, вместе с сердцем.
«Подам ли я тебе руку»? Подам, подам, подам — в последнюю секунду ему кажется, что пальцы тают, что пальцы становятся звёздами, что тень спереди, маячившая перед ним ярче солнца, вдруг леденеет и плавится — его сносит во рвотную круговерть, рвёт самого, но почему-то начиная с сердца, мир меркнет — и сияет вновь, плавится кармином и лазурью сквозь пальцы. Он не уверен, есть ли у него силы разжать их, но. Больно — вряд ли, он не успевает почувствовать — вся его боль сосредотачивается в сердечной молекуле, грезит секундой, а потом кончается и она — и Змей распахивает глаза, наконец.

Льдистые под стать звёздам, оставленные следом как пустые залы.

— Это... — голос здесь звучит чуждо, режет вязкую безнебесную тишь, ему просто необходимо — слышать, Змей не уверен в собственном дыхании, не уверен в реальности — даже себя самого, он не знал, чем станут звёзды спустя миллиарды.
Не понимает — чем успел стать сам, отходит — шатаясь, почти нервно, почти рывком, разжимая руки с болезненной преданностью, смотрит — на них, ладони, пальцы — всё своё, холоднее, льдистее, но по-своему живое, смотрит на Ньярла — и он рядом, и он — рад, конечно, и Змей пытается ему улыбнутся — пытается, потому что улыбка застывает гипсовой тенью в уголках губ, а потом — эхо, отзвук, и он теряется, его глушит и оглушает — он выставляет перед собой ладони — слепо, как щит, забывая, что нужно прижимать к ушам.

Если боишься слышать.

— Это... — пробитый звук, его голос неслышно, он не уверен, что есть что-то кроме, всё — пугает, чуждое, пугает не ужасом направленного дула, а иным — падением, вязким, безграничным, бездонным. Неизвестностью. Тем, что он впервые увидел в глазах Эдвина МакЛафлина, тем, что начал обожать, задыхаться, захлёбываться, желать, лежа на животе, вкрадчиво вглядываться в пролитую на Мидгард бездну, просить рассказать ещё — и о звёздных богах, и о пустом мире, и о — о каждом из, кто был так прост, кто казался Змею не больше сказки, кого можно было искать только если взглянуть к звёздам — и они казались такими родными тогда. Такими близкими. Но всё вышло иначе.
Звёзды пугали вблизи.

Он поднимает голову.

И над ним нет неба, над есть плоть — сотня таких, тысяча, плоть без форм, что он когда-либо знал, и опять горло куёт страх — родной, на этот раз, родной, он так же поднимал голову тысячелетия назад в чужом ставшим человечьем мире, также был несуразен и чужд — только вот это люди, его новые люди были хрупки, а теперь сам Мировой Змей ощущал себя пылью, мир Ньярла давил ему на плечи, подгибал колени разносящимся гулом бестелесных — одного единого или? — голосов, движений без смысла тел без конца и края, без глаз и ртов, спросить о смысле — только слова колются.

У звёзд смысла нет.

У звёзд слов нет — и крика, Змей бы кричал — очень громко и в голос, потому что рана вдруг зарастает обоюдно, сшивает края сытостью пасти, он тянет к ней руку — не дотягивается, даже не прямит кость до конца, пальцы ловят и режутся о несуществующее — о несуществующие привязанность, что там — мир, который рано или поздно падёт, мир, по законам которого падёт он сам, и всё — и всё.
Всё только здесь, у него в ладонях, всё у Эдвина — а Эдвина больше нет, вернее есть, но не он, кто-то другой, переплавленный и содранный из под человека.

Настоящий?

Он шагает навстречу — впервые уверенно, впервые с первого и последнего шага высоко подняв голову, но стараясь смотреть только вперёд, а не вверх — и бесчисленная тысяча глаз смотрит — как ему кажется, как ему хочется — почти, почти с нежностью, тянет руку — куда-то, где у Эдвина было сердце, не дотягивается, упирается, упивается в скользкий торс, молчит — красноречиво, не сводит глаз, только двух, только нечеловечьих, почему-то в одночасье оледеневших.

Влюблённых?

Эдвин — Ньярлатотеп зовёт его по имени, по их имени — и это успокаивает настолько, чтобы больше не чувствовать ничего, будто бы они просто другие, будто бы они не они, просто небо почему-то стало совсем другим, просто исчезло всё кроме — он забирается ему на спину, скользкую, сладкую, вязкую и вьющуюся нитями-щупальцами. Он гладит одно, осторожно ведёт пальцами — и руки после, кажется, должны пахнуть мороженным с вишней и звёздами, к отцу — пускай, страшнее будет вряд ли, здесь не его закон и не его выбор — Змей упирается лицом туда, где у Ньярла должна быть спина, обвивает руками за подобие торса.
Ничего не поменялось. Совсем ничего. Может — только миллиарды. Лет. Вечностей. Сердец. А на нём все те же дурацкие шорты, что Эдвин так любил — интересно, и сейчас...?

— Напомни мне, если вернёмся, найти применение твоим щупальцам.
Вот и весь ужас предстоящего-оставшегося на словах.

+2

8

Мир звезд был холоден и причудлив. Но один элемент был столь знаком и привычен, пусть даже в непривычном облике - Эдвин. Ньярлатотеп. Он будто бы и не изменился, пусть даже его вывернуло наизнанку, пусть щупальца заменили волосы, а улыбка превратилась в акулий оскал. Пусть у него было множество глаз - желтых, негармоничных, светящихся, что то и дело исчезали и появлялись, будто бы путешествую под кожей.
Но взгляд.
Взгляд его остался тем же. И он смотрит, да, почти что с нежностью смотрит на Снежинку. На свою Снежинку. Всей сотней своих желтых глаз, раскиданных по телу. И кажется, он улыбается. Кажется, будто и не обращался. И шорты на Эгире - его любимые, те самые, с дурацким мультяшным рисунком, которые они купили вместе в магазинчике в торговом центре, а потом Эдвин пытался уговорить белого надеть их прямо на джинсы, потому что это забавно.
Что-то осталось неизменным даже в детище вечных метаморфоз.

Он протягивает лапу навстречу ладони Эгира, касается, кожа его холодная, немного влажная, будто бы у лягушки. И глаза. Вращаются в осмотре, а потом фокусируются на белом, смотрит на него всеми, с тенью привычной заботы. Он впервые заботился о ком то, это был интересный... Опыт? Быть может. Несвойственный Ньярлу, но.
Он приседает, чтобы Эгир мог забраться, ждет, пока тот устроится. Его голос звучит в мыслях, в голове - всё такой же, ничуть не изменившийся и земной. А сама тварь издает причудливые булькающие звуки. Это почти что мило. Почти что жутко. А потом он начинает путь.
Когтистые, перепончатые лапы легко шагают по поверхности, похожей на песок. Нужно лишь миновать холм, а вокруг всё так же пляшут Потерянные, они разбегаются при его приближении, чтобы затем вновь вернуться на свое место, будто неваляшки. Они чувствуют, что это - создание их Бога, а значит относятся со страхом и благоговением. А значит, они не станут мешать и не станут нападать. Они лишь кружатся под чудовищную музыку.
И звезды. Звезды, казалось, тоже вершат невнятный танец. Их много, совсем не так, как на Земле, они ближе, они почти планеты. Тысячи лун. Светлых, желтых, лиловых и зеленоватых. И тени на бирюзовом песке. И музыка, музыка...
Этот мир не терпит чужаков, но не тогда, когда чужака приводит один из его обитателей. Один из главных обитателей.

Ньярлатотеп бежит вперед, рысит, словно скакун на манеже, обвивая щупальцами Эгира, чтобы тот не упал. Смеется мысленно над его замечанием о применении щупалец. Ишь какой затейник! Но мысль стоящая, нужно обдумать, обязательно.
А пока - нужно перевалить за холм...

И там - Отец.

А ведь он совсем не изменился за эти тысячи лет. Он изменение, но не меняется, он парадокс, он тот, Кто Вечно Жует. Чудовищный правитель. И с холма его видно. Он сам этот мир, он больше него, он всё и ничто.
И всюду, куда хватало глаз, были разложены извивающиеся щупальца, оснащенные тысячами пастей, что захватывали Потерянных и жрали, жрали, жевали и чавкали.
Тысячи глаз смотрели в разных направлениях, огромные, с крестовидными зрачками. Под бурой шкурой происходило какое-то шевеление, а он всё продолжал и продолжал жевать. И смотреть. Где-то там, в глубине щупалец, его ужасающая флейта, из которой он выдирает, выцарапываает отчаянные, скрипучие звуки, чтобы танец продолжался вечность. И Потерянные как мотыльки летят к нему, чтобы быть сожранными, а затем вновь родиться.
И звезды так низко...

Ты правда хочешь туда? Ты правда подойдешь к этому созданию, древнему, как само время?
Да. Именно туда Ньярлатотеп и отправился, сбегая с холма и крепче сжимая Снежинку, чтобы не потерять здесь. С ним не должно быть страшно. Он отсюда, он дитя. Дитя этого существа, что жует, рвет, жует, играет.
Он подходит ближе, и Потерянные расступаются услужливо, вставая за спиной, как безмолвная свита.
Хочется крикнуть "Папа!", но Ньярл знает, что ничего не будет. Ему не ответят. Азатот слишком безумен и быть может, уже забыл свое детище. А может нет. Какова была его память? Помнил ли он миллиарды историй, которые творил сам, которые творила его флейта? Может быть. Может нет. Он стар, он мудр, он есть всё.
А Ньярл нахватался слишком много человеческого. Он знает, его крик останется безответен. Но нужно было поздороваться.

- Отец.

Это было не к нему. Это было к Снежинке. Констатация факта, представление, простое "смотри, вот мой папа, он классный". Кажется, пара глаз фокусируется на них, пара из миллиона. Он продолжает разрывать бесплотных, но ближайшие щупальца уже двинулись к ним, чтобы замереть в паре метров и подрагивать в воздухе. Узнал? Узнал. Есть еще память в этой сумасшедшей сущности. Здравствуй, папа, как дела?

Молчание. Но на самом деле, Ньярлатотеп говорил. Говорил он беззвучно, лишь изредка издавая странные булькающие звуки, и после его слов Вечно Жующий на мгновение перестает, замирая, и уже все глаза фокусируются на нем. На нем и на Эгире. Он будто чего-то ждет.

- Можешь поздороваться, - шепчет Ньярл и припадает на передние лапы, выражая своё почтение. Иногда он ненавидел Отца, иногда любил, но всегда - уважал. Это то, из чего он рожден. То, что начало и конец всего. Его стихия, его правда. Это всё он.
Главное, чтобы Снежинке не было страшно.
- Не бойся его, - подбадривает.
Где-то в глубине щупалец и пастей вспыхивают глаза и гаснут, а смотрит он столь пристально, что, кажется, видит насквозь. А может быть и видит. Даже Ньярл не мог объяснить природу Отца. Это просто хаос, просто вселенский беспорядок.

Азатот издает короткий гул. Рев. Быстрый, мелкий. Скользкие отростки продолжают смыкать кольцо.
- Главное, чтобы он нас не съел, он то может! - голос Ньярла звучит со смехом.
Но в каждой шутке есть доля шутки.

+2

9

Он в этом звёздном и чуждом слабее чем может казаться, когда вдруг настало время, когда небо начало давить — небо начало падать, а потом оказалось, что и неба нет, на Змея плавно и звонко взирает пустота откуда бы не ждать — слишком много отведено, сплетено, глаза-пасти без имени и метки, смотрят — метко, его ладонь — самая осторожная, сладко и скользко по чужим пальцам, улыбается — самым искренним, куда-то в глаза, куда-то в сотню из, улыбается и шутит, будто бы они просто в декорациях, просто так надо — и ответом резонирует в черепе голос Эдвина — не твари с кожей из пряной вишни, а именно Эдвина — может, только память, жуткая вековая память на ноты, от скользит кожей бёдер по застывшей туше, скользит тонкостью век по космическому нечто — пробуждая сквозь глаза нечто кармическое, это важнее — думает, — когда мы вернёмся назад, когда вернёмся, если вернёмся — но так не хочет ставить условность. Если — такая сущая слабость допускать провал, даже если раны сшиты и захлопнуты ходы.

Вдруг так было бы лучше.

Пространство здесь — холодное, неземное, ирреально красивое, такое красивое, что хочется прятать глаза, прятать куда-то под лазурь песка, сыпется, сыпется под лапами, гулкие шаги, Змея подкидывает вверх — на каждом, бьёт кожу о кожу, он молчит — пристраивается, прислушивается, держится путами как в паутине, как бабочка в паутине, что боится врагов пострашней — может, оттого он всё равно не смотрит вверх, чуждость неземных силуэтов не пугает более, но и не влечёт, гул встречает их эхом — провожает тишью, и ему вдруг хочется возразить — ну и пусть, ну и что, он всё ещё существует, он всё ещё — сила или.

Но потом он видит его и всё становится на свои места.

Или не его. Или просто всё вокруг. У пространства нет лица и имён, оно просто — сияет пролежью километров, истоков, пустот, меркнет — что-то меркнет в пасти, в ещё одной, ещё — а потом Змей понимает, что там меркнет всё, Змей помнит, что слышал о — но когда Ньярл начинал говорить об этом о — он просто смеялся и наматывал на пальцы его волосы, отчего-то считая, что так интереснее и роднее любой из звёзд, роднее — а здесь всё настолько чуждо, что даже не пытается прогнать, он здесь ровное ничто, он здесь жмётся к скользкой спине, налегает на хребет бредущего грудью, вонзается возросшим сердечным стуком — интересно, он всё ещё дышит.

На самом деле нет, на самом деле только в первые секунды — такие создают для вдоха или крика, ему хватает — для бессловесного рыбьего жеста закрыто-открытых губ, совсем уж бледных, ледяных.
На него смотрят глаза.
На него просто смотрят.
Словно звёзды упали с неба к нему на ладони, словно в грудь как пули, как выстрелы, протягиваются нитями взгляды сквозь, даже если он просто пыль — и в пылинку можно попасть, крохи смахнуть легче лёгкого, Ньярл звенит в его голове — «Отец», это объясняет очень многое, но с тем не объясняет абсолютно ничего, Ньярловов отец пролегает везде — Змей не уверен, где именно тот начинается и находит конец, конец здесь только за формами — пожираемыми, отлитыми из агонии, прожигаемыми в пыль, дотла и до дна, а небо — то, что небом не было — всё полнится и полнится, покорно вьётся следом как мириада мотыльков, только вот они здесь не пламя.
Они здесь не горят, а сгорают.

Или не они, а только он один — но разве Эдвин не обещал быть рядом?

— Приветствую, — голос звучит звонко и нездешне, бесполо и бесплотно как крик, Змею подпевают звёзды, хотя петь он явно забыл как, забыл — быть маленьким и холодным, хрупким не под рукой, а взорами, так больнее, он в Вальгалле был что на жертвеннике — здесь не лучше, здесь больше перфоманс, чем казнь, да только ноги всё ещё дрожат предательски, впиваются голые колени в слизкие бока, — Вас.

Он не знает — к глазам это, к каким-то из, к зияющей пасти, к какой-то из, к планете, к какой-то из, к долгой как тысяча его бессмертий смерти звезды, быстрой как миллион таких, таких как здесь, он не боится — хочет крикнуть, только кто услышит, здесь не было тех, кто слышит, были те, кто внимает.
Не боится — не понимает кого, зияющей бездны над головой, той, что смотрит, может, смотрит пристально — даже сам Змей так не умеет, а он и не был уверен, что где-то во вселенной существует что-то лучше и выше его, что где-то — он так клонит голову, но оставляет неотвратимым взгляд — прохладный и стылый — блуждает по глазам, словно потерял что-то очень важное, словно хочет собрать по частям, но не находит, останавливается на тех, что ближе, только ближе оказывается грань сжимаемого кольца.

— Не боюсь.
Он шепчет это туда, где когда-то у Эдвина МакЛафлина была шея, росчерк поцелуя и возможность чувствовать слова под кожей, он шепчет это куда-то в гулкую метафоричную плоть, вплетает пальцы и губы в щупальца как лучшее предложение к словам — ему не страшно нет, это почему-то должно называться как-то иначе, это не страх — и даже не ужас, это как сон.

Это как сон, от которого нет возможности проснуться.

Он забирает в руки всё, что осталось от Эдвина, он перестаёт дрожать и даже дышать — потому что холода почему-то нет, и тишины — тоже, пространство рвётся и немеет — становится безмолвным и озябшим, а Ньярл смеётся, смеётся — и Змей не хочет смеяться ему в ответ, потому что это будет уже не он, что-то более вечное он ровнял на него — ровнял на себя как на символ, только здесь — здесь, в чужом времени без времени и земли без земли, здесь всё было другим — здесь его не было, не было как Мирового Змей, он только маленький мальчик с глазами цвета угасающего солнца за секунду до и раскрытым ртом.

— Как их?

Может в этих словах — весь страх, да только руки почти пусты и чисты от хлынувшей дрожи.

— Представишь нас?

+2

10

Когда-то был лишь он. Когда-то очень давно, когда лишь зарождались первые звезды, чтобы затем вновь угаснуть, погибнуть, но оставить своих призраков, безмолвно висящих в ночных небесах, что простираются на неведомое расстояние. Тогда он родился, тогда он появился, вместе со временем, вместо со всем... Азатот. Он получил имя уже гораздо позже, а какое имя давал он сам себе - не знает никто. Это просто беспорядочность небесных сфер. Это всё и ничто. Это альфа и омега, начало и конец. Он самый старый во вселенной, самый могущественный, его слово может разрушить солнечную систему, не оставить ни единой звезды, он может поглотить всё, абсолютно всё.
Он величествен в своем могуществе. в своей древности. В своем... Всём.
Отец - мягко сказано. Прародитель, старший, древнейший. Даже Ньярл не был настолько стар, как этот чистый хаос. Чистое безумие. Незамутненное.
Он смотрит, а может нет. Ньярл говорил, что он слеп. Тогда почему глаза, казалось бы, видят насквозь и заглядывают в душу, прямо туда, в самые потаенные и сокровенные желания, в самые кошмарные сны.
Смотрит.
Молчит.

Ньярлатотеп медленно кивает в ответ. Да, как их. Как их - безмолвных и слепых, что исчезали в голодных пастях. Но кажется, что-то происходило. От легкого движения задрожала твердь. Но Ньярл не дрогнул ни на мгновение. Он смел, он знает, что Отец ничего не сделает. Пока что. Он пытается фокусироваться, и его глаз и вполовину не так много, как у его родителя. Его альма-матер. Он выдерживает долгий взгляд и щупальца лишь крепче держат Снежинку, словно бы приободряя, поддерживая. "Всё хорошо, я рядом".

Представить? Представить. Словно пришел знакомить с родителями невесту. Словно сейчас будет милый семейный ужин и просмотр детских фотографий. Словно Азатот сейчас достанет альбом из недр, развернет и покажет маленького сына, который похож на комок щупалец и лишь отдаленно - на то, что есть на данный момент. Как давно он был новорожденным? И каким. А может, у него вовсе не было никакого детства. А может, он уже рожден взрослым, старым, мудрым. Когда-то у него искали ответы величайшие умы человечества. А находили лишь безумие.
Представить.

- Азатот, - Ньярлатотеп кивает в сторону своего Отца. Отец недвижим, он замер, на ближайшие пасти продолжают жевать, жевать, жевать. Вечно жующий. Потерянные исчезают в его голоде, растворяются в алчности слюнявых ртов, но лишь, чтобы потом родиться вновь и продолжать свою агонию без какого-либо финала. Цикл, бесконечный цикл рождения и смерти, жестокой и беспощадной. Это никогда не прекратится, если "никогда" вообще имело здесь какой-то вес. Кажется, здесь не было понятия времени.

Ньярл продолжает говорить. Его речь причудлива и непонятна, много булькающих звуков, много согласных. Местами он шипит, местами щелкает как-то странно. Но слова доходят до адресата. Он слушает, он слышит.
А Ньярл просто рассказывает. Ему есть, что рассказать. Он так много спал, много - по меркам того мира. Мгновение - по меркам этого.
Он доходит до определенного момента и замирает сам, не зная, как обозначить Эгира. Здесь нет понятия "любовь". Здесь нет понятия "дорог мне". Просто нет.

"Эхъя" - звучит как определение. Он выбрал это слово. "Эхъя" - значит целостность. "Эхъя" - значит сплоченность. Он обозначает так того, с кем стал единым целым сейчас, опутав своими щупальцами, а в голосе его прозвучало подобие нежности, быть может. То, что не звучало никогда. О, великий Иной, твой сын взял от людей слишком много... Верно ли ты выбрал мир, в который отправить его.
И он слушает и жует.

Ньярлатотеп продолжает говорить. Он рассказывает обо всем, не утаивая даже своего позорного проигрыша когда-то давно, в тот момент, в который его солнце погасло на долгую тысячу лет. Его не радует это. Он ничего не помнит, почти ничего. И образы далеких дней лишь вспыхивают и гаснут, словно светлячки, бьющиеся об электрическую лампу.
Он говорит и об Эгире. Об Эхъя. О том, как нашел его, о том, что стал для него значить Мировой Змей.
Отец слушал, кажется даже внимал. Его щупальца были везде и всюду, и он протягивал одно, тонкое, чтобы комнуться сына. И коснулся.
По всему его телу словно прошел электрический разряд, вызвавший судорогу. Да, не очень приятно... Но это было хорошо. Что-то проснулось, что-то пробудилось вместе с этим разрядом, Ньярл почувствовал это очень ясно, очень отчетливо.

Глаза вращаются, тонут в бурой шкуре, чтобы появиться вновь, огромные глаза с крестовидными зрачками, и быть может, они не видят. А может и да. Ньярлатотеп сам до конца не понимал. А если видят - почему все звали его Слепым?
И музыка не прекращается ни на мгновение, а вокруг извиваются Потерянные.

- Мы еще живы, это хорошо.

Ньярл смеется вновь, для него всё это игра, шутка, он вечный ребенок. Азатот молчалив. Безмолвно взирает со своей вершины, опутывая мир собой.
И щупальце движется к Эгиру, касается лишь самым кончиком...

Это было похоже на полет. Словно весь мир переворачивается и осыпается звездами. Говорят, что все, кого коснулся Азатот - сходят с ума. Но миллиарды голосов закричали, закричали в ушах, внутри, в черепной коробке, прокатываясь эхом. И звездный свет. И лунный луч. И бирюза песков вокруг. Веер, ураган, смазанные пятна, и...
Голос.
Голос Эдвина, меняющийся то на привычный, то на подобие рычания и булькающих звуков, напевных и грубых одновременно и говорящих на неведомом языке, но он становился понятен вдруг. Внезапно. Неожиданно и постепенно.
И Эхъя.
Это единство.

+2

11

В змеиной пристальности здесь равные есть, равные, рваные, ровность взгляда по точёности пожирания, всё кричит так громко, что он даже не слышит, дёргает плечами — плечам холодно, его кожа составлена здесь из стеклистого льда, ломко ползёт по венам нечто, бывшее ничем, а может страхом — он устал напоминать себе, что страха больше нет, может, остался там — под мятой мягкой простынью, под чёрными волосами на белой подушке, в тонкой прорези ремня и звоне — так звенит тишина, когда кто-то приходит домой, но дом — дом Змея не здесь и даже не там, где должен, дом — самое последнее, о чём он может думать, самое последнее, пропуская вперёд только страх, чтоб уж наверняка, пальцы у него скользкие и сладкие, бирюзовые под цвет земли, лишённой предела, и глаза — глаза впервые холодные, неоновые, звёздные, пожирающие скудный нездешний свет, веки неподвижны, хотя больше всего хочет — не смотреть.

Не смотреть так. Не смотреть так, пожалуйста.
Пожалуйста, у него в груди стальные кольца, железные черви послушно ворочаются под сонной — мурашки, его сущность — тычется куда-то в бок, словно слепой котёнок, да только почему-то оставшийся в нутре, такой забытый, такой потрясающе ненужный — ему хорошо и так, хрупкому, человечному, вжатому и врощенному к чужой спине как больной побег без права дать плод, он касается, почти гладит его — это успокаивает, успокаивает, если понятие покоя всё ещё существует.

Азатот.
Кивает, в забытьи, в оцепенении нащупывает отражение самых близких глаз, кивает и им — и Ньярл говорит, опять что-то говорит, пусть Змей и не уверен, что это слова, но чует — пустота вокруг дрожит безропотно и безвольно, сквозит эхом наступающая тишайшая тишина в звёздном — и липком как чёрный гудрон, вязко и звонко капает в уши — льётся сквозь, Змей опять — пытается — пытается улыбаться, да, отец, отец, настоящий и Ньярла — он перед ним даже не Мировой, даже не Змей, пылинка меньше птичьей косточки, остаток от останков, смотрит — и.

Улыбается.

Живы, живы — вряд ли жив он сам, что-то подсказывает, что не так уж и, а что-то — что-то опять порождает дрожь, та цепко огибает его согнутый хребет, замирает где-то у шеи, где для смерти достаточно излома — одного, болезненного, последнего, в Змее сломалось бы что-то — хрупко и хлипко из возможных степеней боли, всё перестаёт существовать — но это он просто закрывает глаза, и секундой позже — вновь маячат звёзды ближе смерти, смыкаются пасти, хорический сонм глаз смотрит пристально и цепко, щупальца прорастают вокруг, зарастают, застилают ему глаза — там, где должно что-то дрогнуть, вряд ли что-то сохранилось, разве что фантомное.

Ньярл под ним — секундная судорога, дрожь натягивается и пронзает Змея насквозь — он не успевает ощутить что-то кроме, щупальце тонкой неотвратимостью маячит у виска, чертит ось прицела — но это только про сердце — удар, удар, грянет — и рушится вдоль, в нутро, и что-то — что-то вливается в него, сбивает и гнёт, Змей съеживается — сужается до какого-то то тонкого нервного натяжения между висками, нитью-выстрелом сквозь опустевший череп — весь его мир вдруг становиться тонким, умещается в импульс, в секунду меньше той, что доступна для понимания, а понимания нет — звёзды рушатся куда-то вбок, мир кроме и после — на другой, на параллель, реальность отсекает от себя сочный кусок, роняет его Змею на лицо — влажно и скользко, на языке, под ним, на губах — но это от того, что он утыкается лицом в загривок Ньярла — и беззвучно, безумно и бессмысленно кривит губы, пряча оскал под жестом, обозначающим одновременно и крик, и полнейшую немоту.

Его гнёт и крошит, плавит и выгибает плавной дугой — изнутри, до костей не доходит, он сполз бы куда-то вниз и в бездну — его держат только щупальца — только Ньярл, — это выбито у него на висках, — только Ньярл, он хватается за него пальцами, открывает глаза — не свои, чуждые какие-то, более чуждый крутящейся мириады вокруг, сомкнувшейся до сплошной прямой цвета жжёного золота и янтаря, в котором никто никогда не замрёт, у него в горле ком — нет, пусто, и в нутре — тоже пусто, бесчеловечно и бесчувственно, из него что-то вырывают — вытягивают, с боем, с бойней, и Змей не успевает сказать «нет», не успевает начать сопротивляться, потому что проходит чуть раньше чем.

Чуть раньше чем случилось.

И он делает вдох. И выдох. И потом опять вдох — больше рефлекс, чем потребность, ещё, ещё, ещё, пока не начнёт задыхаться, но не начинает, ком разрастается до титана, давит на грудь, там всё ещё тесно, теснее обычного, но легче — мир плывёт и крениться как утопающий, он впервые осознает, что здесь не существует ни дна, ни неба, поднимает глаза — агония остаётся неизменной, всё становиться чуть иначе, чуть осмысленней.
Чуть.

Иное.
Он понимает, что может прикасаться к Ньярлу.

Не руками — чуть иначе, даже не пальцами, чем-то неосязаемым, для такого не нужно движения — только сила, секундный импульс, которого достаточно на убийство — и он дёргается, вперёд, в него, прорастая как корень без опоры — и опять — опять мир становится жутким, опять звёзды заполоняют всё, понимает — не они, не они это всё, это он — Иной вдруг расширяется до мира, заполняет его нутром, Змей тянется к нему, Змей нащупывает его — нежнее слепца, нашедшего порог родного дома, — Змей обжигается и понимает, что не может кричать, — это почти рефлекторно, это как игра в ожог, как ребёнок и пламя, как ребёнок и страшнейший пожар, Ньярл обрушивается на него всей своей сущностью, всем естеством, Змей путается в нём как мушка в паутине, стынет как бабочка в янтаре, что пока ещё — смола, липнет к нему, тяжкая патока оков, тянет за руки — а он сам, сам тянется, дотрагивается до чего-то важного, но не успевает досмотреть, дочувствовать, до — и опять рвёт прочь, а может рвётся и он сам — в груди поломалось что-то важнее звёзд.

— Что мы наделали? — он понимает, что не раскрывает губ, он понимает, что ещё там — в Ньярле, и если бы у него были бы крылья, это был бы полёт обречённого насмерть, он наконец разрывает тонкий наступивший между ними мир, но голос — голос всё ещё там, разливается эхом, — Что он сделал?

Его губы всё ещё скреплены, склеены, его голос — самый страшный из, потому что Змей не умеет говорить именно так — так, как говорил с ним Ньярл, он опять тянется — навстречу, хотя всё ещё неподвижен, чужая суть оказывается тяжкой, но податливой, замирает — уже собой, телом, размыкает наконец губы — но только для тяжёлого вдоха, кажется, ничто ему больше не нужно, особенно дышать, особенно чуять — он прощупывает в чужой сущности пустоты, слишком поздно осознаёт, что они были созданы именно для него, именно для.

Всё равно что ямка между ключицами, куда можно уткнуться носом.
Всё равно что часть паззла.

Осколки его падают из глаз калённой ртутью.

+2

12

Звёзды падают, осыпаясь стеклянным крошевом, звёзды падают, чтобы родиться вновь. Мир этот меняется и тут же остается неизменным, этот мир - сама метафора. Его не должно быть, но в тот же момент - это данность вселенной. Нужно лишь принять его, принять таким, какой он есть. Принять с его обитателями, принять с его покровителем, с тем, кто сам - этот мир.
Азатот молчалив и загадочен, его сущность - непостижима никому. Даже его сыну. Его мысли и мотивы - закрытая книга, укутанная в ткань колыбель, в которую невозможно заглянуть, чтобы увидеть новорожденную мысль, знание, понимание.
Это так странно и кажется, будто бы родно при этом. А Ньярлатотеп замирает, когда щупальца Отца движутся ближе к ним.

Что-то меняется, что-то неуловимо меняется, и он ощущает новые силы. Теперь он помнит. Он помнит этот мир, весь до последнего камня, он помнит, как он жил здесь, как отправлялся в путешествия, и это была его отправная точка. Он всегда возвращался, всегда. И на сей раз вернулся тоже, он здесь, он повелитель, младший - за тем, кто Вечно Жует.
Что хотел Азатот? Неизвестно. Почему он поступил так? Опять не знает. Отец для него закрыт, можно лишь передавать ему слова, предложения, а сам он молчит и лишь смотрит холодными и невидящими глазами. Слепой, но вид больше зрячих.

А Ньярлатотеп вспомнил, как открывал лазейки. Порталы, кротовые нормы, по ним он шастал по всей вселенной, заглядывая в иные мира, рассматривая, прикидывая, размышляя. Он великий гонец, глашатай воли звездного бога. Безумного, потерянного в своем сумасшествии.
И чудовищная флейта на мгновение замирает. И наверное, в это мгновение разрушился десяток миров, а может столько же родилось, и он начинает снова играть, чертить судьбы галактик своей волей, желанием, безумием.
И тут же - голос.

Голос не Отца, нет, совсем другой, но не менее родной. Ставший родным уже давно, и ничтожно мало по здешним меркам. Иной поворачивает голову, его желтые глаза расширяются, зрачки растекаются черными каплями, как у кота, попавшего в  темную комнату. Он смотрит на Эгира и не верит.
Это что-то необыкновенное, странное, так не может быть. Его разум был закрыт для всех, кроме Отца, это тот дневник на маленьком, но очень крепком замочке, который не сломать, не разбить, не переплавить. И в этот дневник закрыт вход любой твари, любому человеку и нелюдю. Но сейчас...

Сейчас он слышит Эгира. Он говорит с ним на его языке, он понимает его мысли, его голос, его слова, сказанные на наречии звёзд.
- Снежинка?

Вопрос прозвучал и завис в воздухе. Азатот молчал, не отвечая ни на один вопрос. Почему? Зачем? Как ты это решил? Неизвестно.
Было лишь тихое, и в тот же момент оглушительное "что он сделал?". А что он сделал? Ньярлатотеп мотает головой, ему непривычно, что кто-то теперь может читать его. Почему, почему? Отец, зачем? Но может, это к лучшему.

- Теперь ты меня слышишь.

Да, теперь его слышали. Его, чей разум был чужд и закрыт для всех порождений, живущих на Земле. Но нашелся лишь один, кто отныне слышит. Это сделал Отец, он имеет власть, он знает... Он знает всё. И может быть, он истолковал всё по своему.
Эхъя - единство.
Теперь они - Эхъя.
Теперь они едины.

- Снежинка...
Голос звучит привычно и мило сердцу. Голос Эдвина, который множится, двоится, троится, в котором проскальзывают новые звуки, новые интонации. Его пасть не открывается, он говорит мысленно, и теперь - не только он может говорить, но и Эгир. Как это странно. Как странно... Он ведь отвык от чужих голосов в своей голове.

- Отец сделал нас едиными.

А Азатот теперь вновь молчит. Больше не обращает внимания, он сделал то, что посчитал нужным. Было ли это поощрение для блудного сына, а может наказание неизвестного за то, что он вторгся в этот мир. Но нет худа без добра, верно?
Ньярлатотеп припадает на передние ноги, почтительно поклонившись Отцу, а потом разворачивается. Больше они здесь не получат ничего, Отец замолчал и не говорит. И он теперь уходит, бережно придерживая Снежинку на своей спине.
И звезды остаются висеть в небе, а Азатот медленно скрывается за холмом, но звуки его флейты вьются, пронизывая воздух насквозь. Он сделал всё, что мог, всё, что хотел. Он создал единство сына с чужаком, о котором тот отзывался столь нежно. Он сам сказал - целостность. И вот, целостность создана, её теперь не разорвать. Это тончайшая нить, но самое крепкое, что только может быть в мире.

А в голове Ньярлатотепа буйство. Это нелегко, должно быть нелегко - принять его, понять его. Внутри - целые мир, свой, живущий по особенным законам хаоса, по их отсутствию. Он думает тысячи мыслей каждую секунду, он купается в своем безумии и кажется, теперь и сам Змей немного сойдет с ума. Такие вещи всегда оставляют след, оставляют отпечаток на сознании, и его не вывести, не убрать, не стереть.
Теперь он будет таким. Теперь он изменится.

- Домой?

Ньярлатотеп теперь знает, как открыть портал. Он знает, и ему не нужна та глупая игрушка, чтобы сделать это.
Он аккуратно ссаживает Снежинку со спины и распрямляется. Становится собой, тем самым Эдвином МакЛафлином, сумасшедшим художником, закрытым для всех, кроме единственного создания на земле.
И портал открывается. Прорешь в воздухе, сверкающая, искристая, дрожащая, как испарения бензина на раскаленном асфальте.
Эдвин гол, в чем мать родила, он оборачивается к Эгиру и улыбается. Его мысли звенят тысячей колокольчиков, и самый громкий - несет в себе несколько пошлые нотки.
Снежинка прекрасен в свете звезд, среди бирюзы мягкого песка.

И наверное, можно не сдерживаться. И пусть звезды станут свидетелями акта любви, окончательного слияния, что произошло здесь, на песке, под сияющими светилами. Этот мир получил немного нежности и впитал её. А звёзды... звёзды всё еще молчаливы, и лишь их мертвый свет освещал два тела, что стали единством.
И пусть вдох, и пусть стон, и пусть пальцы, впивающиеся в рассыпчатый песок, и чертящие кровавые дорожки по спине.
А потом... А потом - можно идти домой.

Дом, там где они.
Дом - дрожит в завесе портала.
Еще хотя бы десять минут...
Еще.

+2

13

Небо в алмазах, мысли — битый гранит, крошево мельче и усерднее пыли, этот мир не лучше давит на плечи — этот мир только до безумия больней, у боли здесь очень много значений — Мировой Змей поднимает голову и не может сосчитать их все, его стало больше — и её тоже, и всё — ярче, пристальней, небо и впрямь красивое — жаль, что неба давно уже нет, в ладонях что-то колется — разжимает, вздыхает, — пустота, что-то выскоблили из груди тонким и острым, что-то освободили, вырвали и вложили — проложили между, вьются под веками космические осколки никому не нужных миров как тонкие стежки по ране и вдоль — это раны, раны, раны — как шрамом теперь пролегает путь от сознания к сознанию, он опять тянется — опять мрёт, умирает как в первый у самой кромки, глядит и заглядывает куда-то в глубь — не провалиться бы, опять отступает — до поры.
Жаль, что ни шага при этом не делает. Слышит? Слышит — конечно, такое ничем не выкорчевать и не вырвать. Он оглохнет — и этот голос будет последним, миллионы лет звучать как последний.

Единственный.

— Слышу, — это лучший из всех исходов, плачевная из всех побед здесь, потому что победы никто не искал, лишний Змей в лишнем мире без конца, края и намёка, взирает пылинкой откуда-то, ничего не просит — и получает. И получает тоже ничего, потому что пустота, которая должна разлучать, вдруг куёт ему руки и грудную клеть. Слышит — хочется кричать, и голос Ньярла проникает ему в подкорку тонкой иглой, он не может ответить — для нового удара нужны силы, которые вдруг стали до жадности ценны, хочется смеяться — всегда хочется смеяться, когда ничего другого не остаётся — смеялся ли Змей когда почти умирал — вряд ли, но сейчас оно того достойно. Смерть. Почти смерть. Возрождение.

Едины.

И безмолвный безразличный космос возводит это в абсолют, они тут — разумны. Они тут — почти, бирюза и межзвёздные чернила плывут у него перед глазами, колеблются как в агонии — Иной вновь начинает ход. Назад — напоминает себе Змей, — Назад. Домой — и когда он думает о доме, то оглядывается. Космос смотрит пристально и слепо. Змей не улыбается, сжимает бёдрами скользкие бока, до Ньярла — только проломанное дно последнего шага, рефлекс боли действует наоборот — потому что хочется ещё, ещё — щупальца покорно ложатся ему под ладони, а может покорен здесь один только он — покорён, только потери не так страшны. Не так страшны? — опять спрашивает себя самого, эхом прорезая Иного, звёзды драгоценные — хочется забрать собой, почему-то хочется — и тянется рука, потом оказывается, что слишком далеко. Слишком.

Дома как такового у него больше нет.

И он смотрит на Ньярла — смотрит целую вечность, а на деле только десять и ещё половину секунд, достаточно, чтобы снова видеть одного только Эдвина МакЛафлина, но у Змея всё ещё липкие и льдистые ладони, а пальцы пахнут вишнёвым, проводит у лица — ошибся, пахнет — звездой. Откуда он знает о запахе звёзд — догадываться не хочет.

— Я теперь сойду с ума, да?
В его голосе столько нежности, что хватило бы на «я теперь такой же как и ты»? Мы теперь такие. Мы теперь едины. В его голосе столько нежности, словно он признаётся в любви. Словно уже. Одними — одними только глазами, лазоревыми, горящими, нечеловечьими, но почему-то даже не его, не те, что были, глаза Змея горят как умирающие звёзды за миг до — губы раскрываются, — как за миг после.

И серое. И льдистое — ему под кожу. Он признаётся ему во всём. Он только становится самим собой — тем, что было, тем, что было и ждало их в том мире, он собирает мысли Иного как россыпь испуганных насекомых у очага, как очень смертельных бабочек, как горсти свинца, одну — ровно в висок, на деле только — в ладони, но под пальцами уже песок, им мало, потом кожа — волосы, опять кожа.

Не так как раньше. Иначе.

Иначе — потому что Змей по-настоящему становится самим собой. Замыкает цикл. Круг. Жрёт свой хвост — пьёт, упивается своей сущностью сквозь призму иного, пробует себя, ощущает — не собой, чуть дальше, сквозь тело. Стрелою натянут нерв, а потом рвётся. Образует бесконечность. Змей становится просто вечностью, вечностью — и на секунды, а потом ещё, и ещё, и ещё, и — и потом между кожей пролегает целый космос, но космоса ему мало. Наконец всё взаимно. Обоюдно. Ломко. Волосы похожи на звёзды. Глаза похожи на звёзды. Крик. Стон. На смерть. А потом они оба, они оба опять становятся похожи друг на друга — и слов больше не требуется.

Произрастают. Соединяются.

Дома такого уже не будет. И самого дома — тоже не будет, но это только кажется, только в последнюю минуту, а перед ней — только умирает что-то, гаснет, но — Змей смотрит туда, где должно быть небо — свет в глубине вселенной давно уже потух, звёзды падают ему на лицо. Показалось. Так много — показалось.
И сердце бьётся — смертельно. И после боя сдаётся на милость. И он — ловит момент, — опять ломает тонкую преграду устоя, были бы пальцы в стекле и крови — да только покойны на плечах, ломает — и проситься, и рвётся, и чертит чуть глубже глубоких царапин.

Говорит Ньярлу что-то очень важное. Что-то очень нужное. То, что Ньярл обязательно поймёт.

А потом только ищет по лазоревому песку пуговицы, опять — очеловечивается, ссыпет голубым и льдистым с волос, утирает что-то с глаз — слёзы. Впервые это было искренне. Впервые — больно. Улыбается ему — улыбается ему так, словно ему больше не нужно ответов. Змей и так всё понял, Змей и так всё понял слишком хорошо, цена — цена и так была ему известно, он наконец кивает ему — домой. Туда, где всё уже не будет как раньше. Туда, где, может, ничего уже не осталось, но Змей знает — Ньярл обязательно им что-то сможет найти.

Нет надобности искать друг друга на костях вселенной. Когда всё кончится — они окончательно — о к о н ч а т е л ь н о — станут едины.
Он проклинает и любит чёртову пустоту, ожидая последнего шага как предвкушение, как избавление — только потом понимает, что руки у него больше не дрожат, а глаза — а глаза такие, что давно должны были растаять, да только он почему-то ещё жив.

Здесь так холодно.

Когда всё дрогнет и станет чужим — тогда он обернётся, только найдёт глазами — чужие, космические, найдёт сердцем то, что должно найтись, и губы — губы станут просто эхом тех слов, что уже успели прозвучать. Только не здесь. Только в его, змеевом, мире. И он повторяет.
— Я люблю тебя, Ньярл.

И вселенная может умереть.

+2


Вы здесь » Godless » closed episodes » [28.07.2018] Были когда-то дети, и эти дети играли на звездах


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно