[epi]GLITCH 25.06.2018
Connor Strider, Cassius Rocamora
animals eating things weird
2 views[/epi]
[25.06.2018] glitch
Сообщений 1 страница 10 из 10
Поделиться12018-10-12 00:00:50
Поделиться22018-10-16 02:23:18
Он остановился и поднял голову к вечернему небу: расплёсканная палитра красок, она горела над затухающим горизонтом. Был уже поздний час, но смеркаться начало относительно недавно. Его взгляд терялся среди разноцветных разводов и он невольно задался вопросом, до тоски очевидным: как он оказался здесь? Он потерялся в улицах, что змеились по земле как реки красок, каждый новый цвет — новая улица. Сначала ты путаешься в тысячи тысяч оттенков, а затем их становится так много, что всё сливается в однотонную массу.
Коричневую.
Ржавую.
Кто-то задевает его случайно плечом и он начинает дышать быстрее. Людей по улице снуёт ещё много и они все смотрят на него, вросшего в асфальт прямо посреди дороги, а он смотрит себе под ноги на осколки неба.
(Сегодня ведь шёл дождь?)
Ещё один толчок, в другое плечо, и его берёт за горло чувство, что всё это уже происходило с ним. Давным-давно, в другой части города, в другое время суток, но всё шло к одному и тому же. Дежавю — это чувство смутное, странное и внезапное, но если он закроет глаза, он вспомнит...
(...что всё это сон.)
...что видел уже тысячи подобных сценариев, из раза в раз одно тоже. В снах он брёл внутри тысячи личин — их было много как оттенков цветов на небе, как улиц, постоянно рождающихся друг из друга. И всё же рано или поздно всё начинает повторяться. Из эпохи в эпоху повторяется история, из века в век повторяются люди — одинаковые лица, одинаковые голоса, одинаковые (ошибки) поступки. Они повторяют мысли, повторяют идеи, повторяют творения друг друга. Вся жизнь на Земле — заевшая копировальная машина, изо дня в день повторявшая, как приставучую считалочку в первом классе, как заевший попсовый хит из радио в собственном автомобиле, один алгоритм. Проснись, справь нужду, поешь, работай, работай, работай, поешь, поговори с другими, справь нужду, работай, работай, иди домой, поешь, развлекись, поговори с другими, отдыхай и спи. Заученная рутина была знакома как простейшей бактерии так и сложнейшему человеку, который силился понять, что он здесь забыл. Похожие оттенки рябят в глазах, по-первой больно, а потом всё сливается в однотонную массу.
Серую.
С привкусом металла.
(Не помню.)
Зверь дышит этой рутиной, открывает глаза и приоткрывает пасть, вдыхает густой, городской воздух глубже, а он смотрит с далёкого заднего сиденья. Он вспоминает где именно прервалась (цепь) вереница действий: ему нужно поесть. Новый толчок приводит его наконец-то движение, настойчивые взгляды постепенно отлипают, ибо он больше не нарушает чужую рутину, так как нащупал наконец-то свою. Она тонкой отчётливой нитью змеилась в перенасыщенном воздухе — однотонная ржавая масса с привкусом металла — и вела через повторяющиеся улицы. Теперь зверь больше не потеряется и голод, в предвкушении, нарастает. Небо блекнет, его цвета сгорают на умирающем горизонте.
Хитросплетение улиц в какой-то момент выплёвывает его на детскую площадку, уже пустую — только качели ещё покачиваются, напоминая о том, что сюда ещё кто-то приходит. Стоит прикрыть глаза и он видит ту же площадку
(а может и не ту же, а может сотни других, одинаковых)
днём: как по ней носится ребятня, купаясь в лучах летнего солнца, взметая песок, собирая царапины на коленях, бесконтрольно и радостно визжа на весь квартал. Видит и ночью, как молодые пары тайком пробираются сюда затемно, когда нет ни детей, ни взрослых, что смотрели бы косо, садятся в опустевшие качели, крутятся в весело поскрипывающих каруселях, их заразительный смех плещется прямиком из воспоминаний детства, им хорошо вдвоём, нет нужды думать о будущем.
Он снова открывает глаза и видит лишь одинокого бомжа, стыдливо спрятавшегося в дальнем, тёмном углу площадки, под навесом. Земля ещё долгое время будет тепла и он может позволить себе заснуть под открытым небом. Он уверен, что здесь его никто не потревожит, ведь кто захочет добровольно разбудить зверя столь непредсказуемого и опустившегося как потерявший всё человек.
И только он чует слабость человека, истекавшую из того тонким ручейком, что привела сюда другого зверя, за которым он наблюдал с дальнего заднего сиденья. Песок тяжко скрипит под его ногами и раненный человек кряхтит, оборачиваясь на вспугнувший его шум. На измождённом грязном лице неожиданно появляется слабая улыбка и бездомный высовывает руку из-под рванного одеяльца, осторожно подзывая. Серый полосатый котик деловито перебирает лапками, бесстрашно подходя к человеку, который только рад, что пробудил интерес маленькой животины. Загрубевшая душа тосковала по простой нежности, а больное тело не боялось чужой болезни. Котик мурчит, тычется носом в руки, и лицо, и бока, терпеливо снося неловкое прикосновения к своей шкуре. Он ищет куда ведёт ржавая нить, живот поджимается от такой близости к желанному.
Он давно не ел. Слишком длинная пауза в привычной, повторяющейся рутине. Зверёк не знает её причин, он чует лишь решение перед собой и потому взбирается бомжу на грудь, забавно копошась по тонкому, грязному одеялу лапками. Он видит туго замотаную рану на руке и его зрачки сужаются в ниточки, с приоткрытой пасти уже капает слюна. Уморенный колдовским гласом кота человек по-началу не придаёт значения кошачьей возне, но когда повязка сползает и тонкие зубы впиваются в человечье мясо, дурман ломается на кусочки от боли и крика. Ранее нежно водившая по гладкой шёрстке рука грубо отталкивает жестокого зверя, уже подписавшего брошенному человеку приговор. Отброшенный котик спокойно поднимается обратно на лапки и отряхивается, продолжая зловеще мурчать. Скоро его тяжёлые лапы снова опускаются на грудь бездомному, зелёные глаза-фонари смотрят прямо в искажённое ужасом лицо. Чужие губы дрожат в тщетной попытке произнести последнюю молитву, но бог не ответит. Ни один из них.
Мурчащая сказка проникает ему под кожу вместе с железными клыками, быстро и практически милосердно отправивших человека в последний сон. Теперь нужно поесть.
Припозднившиеся люди, чью дорогу насмешливая судьба проводит через площадку, не всматриваются в смутные очертания чавкающего, извивающегося комка из двух тел в дальнем, тёмном углу, где едва заметно шуршали на ветру неухоженные кусты. Они не хотят об этом думать, они лишь ускоряют шаг, чтобы вызывающая тошноту сцена поскорее выпала из головы. Наивные, и в этом их счастье. Не будь их трусость сильнее их отвращения...
Впрочем, кот не думает о всевозможных «если». Зубы-ножницы работают быстро и грубо, нетерпеливо потроша добычу и с хрустом распиливая железом кости. Он ритмично прижимался то одной, то другой щекой к чужому телу, продолжая рьяно выгрызать куски плоти даже когда больше не было сил держать истинный облик. Зарываясь лицом внутрь раскрытой брюшной полости, он лакал языком хлещущие соки, срезал новые лоскуты мяса с костей и отрывал гроздья внутренних органов. Лопаясь на металлических зубах, они стекали по подбороду липкой, горячей жижей, маравшей одежду.
(Поешь.)
Омерзительная в своей примитивной жажде картина не вызывала на заднем сидении ровным счётом никакого отклика. Он видел много зверей, шкуры некоторых даже примерял на себя
(во сне)
не слишком добровольно следуя вслед за чужой цепью рутины, ещё более простой, ещё более грубой, нежели человеческая. Все звери были как на одну морду, объединённые одним инстинктом. Они повторялись и ничего из происходящего не выбивалось для спящего «наблюдателя» из нормы.
Когда он снова поднялся на ноги, он жалел лишь о том, что не мог сожрать человека целиком и был вынужден что-то оставить здесь. Он не знал вернётся ли когда-нибудь за остатками и поддался древней привычке: оттащил тело к песку и забросал его разнообразным мусором, ветвями и листьями. Ноги заплетались и его слегка потряхивало от переполнявшей его эйфории — не удержав равновесие, он растягивается на песке, ещё хранившем тепло летнего дня. На площадке вновь раздаётся мурчание и оно нежно вплетается в шелест слабого ветра. Ему было слишком привольно и благостно после недавней трапезы, хотелось остаться лежать и уснуть прямо здесь, в тепле.
Но что-то хватает его невидимыми пальцами, как куколку-марионетку, за ерошащуюся от непокорности шкирку, заставляет подняться и тащит дальше, обратно в лабиринт одинаковых улиц. Тёмный пошатывающийся силуэт отпугивает немногих поздних прохожих ещё до того как в свете фонарного столба могли расцвести ржавыми цветками разводы чужой крови. Волосы липнут к лицу, одежда липнет к коже, но ему хорошо. Его наполняет сила, которую он не чувствовал так непростительно давно — она горит внутри него тугим горячим комком и ему хочется ещё, ему нестерпимо хочется наполнить себя до краёв. Наконец-то насытиться.
Чем дольше он идёт, вновь потерявшись на улицах под пустым вакуумом неба, тем дальше отодвигается эпизод на площадке, бесследно растворяясь в зыбкой памяти (сна) и первоначальное чувство опьянения отпускает. Он больше не шатается и не шумит зазря, ступая тихо и аккуратно.
Вскоре он нашёл новую нить, и она вилась в ночном воздухе ещё более отчётливо, чем в дневном. Но может просто его чувства обострились чуть сильнее с новым приливом сил. Нетерпеливо слизывая подсохшие остатки крови с губ, он неумолимо крался к новой добыче.
Поделиться32018-10-18 10:45:35
[indent] Если ты понадеялся на удачу и твои надежды не оправдались, понадейся на неудачу.
Какова вероятность, выйдя вечером понедельника из бара на Колледж-грин, направляясь на север Бродстон, встретить определенного человека?
Изменится ли вероятность, если этот человек — убийца?
Если это не человек?
[indent] Сидя в запертом ящике, гипотетический кот одинаково жив и мёртв до тех пор, пока не откроют ящик. Лезвие ножа одинаково близко и далеко, пока не прижмётся к горлу. Вероятность встретить убийцу, выйдя вечером понедельника из бара на Колледж-грин, не равна нулю. Брошенное в воду с моста над каналом кольцо всё ещё холодит палец.
[indent] Оно всегда возвращается. Как солнце, тонущее в смеси войлока и сахарной ваты над человеческим муравейником. Неизменно. Много веков подряд. Возможно, у него просто нет иного выбора. Или нет иного места, чтобы сбежать и вырваться из круга.
Выбирая путь наугад, Прометей всегда возвращается к тем же улицам и городам, где побывал однажды. Которые видел в тревожных пророческих снах, накатывающих холодной волной и повторяющихся из ночи в ночь, которые заполняют изрезанной фотоплёнкой ящики письменного стола, страницы альбомов. Дорожные развязки, галереи, книжные магазины, бары складываются в цепочку чёток в руках того, кто не чтит ни единого из богов.
[indent] Попытки сбежать, забыться, умереть насовсем — сизифов труд, когда нить человеческой жизни перевязана с двух сторон в глухую петлю, но тысячу лет спустя ему все ещё тяжело оставаться на одном месте, прикованным к единственной точке, и Кассий прожигает эту жизнь, оправдывая свою сущность, ночуя в незнакомых квартирах, у дилеров, засыпая в ночных автобусах, подложив под голову потертый планшет с портретами случайных попутчиков, исчезающих навсегда, добравшись до своей станции, или знакомых ему по сотне других ночей.
В конце концов, ему попросту тяжело оставаться в полном одиночестве. Наедине с собой.
[indent] Приторно-сладкий кофе из “Старбакса” в измазанном именем и кровью из рассечённой ладони остающегося верным своим вредным привычкам провидца притупляет горечь простуженных улиц, выхлопных газов и тлеющих в переулках контейнеров, забитых мусором с кухонь местных дешёвых кафе. Дурная голова и неясная, спутанная тревога несут дальше, вглубь, в тайной надежде на неудачу.
Холодный воздух и суетящиеся по углам тени заполняют образовавшуюся в венах пустоту, вакуум тишины рвёт на части затаившийся ночной город: залитые светом миры уличных фонарей и тёмную материю подворотен, где прячутся загулявшиеся подростки, бездомные, рыщущие в поисках укромного места торчки и любовники. В какой-то момент их тени и голоса исчезают, оставляя бессмертного один на один с мыслями о все ещё полном наполовину блистере в боковом кармане. Глушить предчувствия всегда проще, чем следовать им, но, если не сделать этого сразу, случайно заглянув за ширму настоящего, таблетки, иглы и порошки уже не смогут вымыть из головы знание.
Этой ночью кто-то снова умрёт.
[indent] Место верное, но смутное ощущение совершенной ошибки, рождаясь на внутренней стороне полуприкрытых век, заставляет остановиться.
В темноте коротко вспыхивает язычок рыжего пламени, непривычно беззвучный без щелчка зажигалки или скрежета спички о коробок, затухает и сжимается до точки тлеющего уголька сигареты.
На секунду тени, прячущиеся по углам, вскакивают, вытягивая длинные ноги в попытке укрыться от этого света, но их стопы крепко держат стволы деревьев, ряды оград и фонарных столбов, - всех, кроме одной.
- Угостить? - Спокойно спрашивает Прометей у крадущейся впотьмах тени, потряхивая сжатой в ладони полупустой пачкой сигарет.
Диалоги с ночной тьмой практически так же чарующи, как разговоры с дорожными знаками. Но что-то подсказывает ему, что в этот раз тьма ответит.
Отредактировано Cassius Rocamora (2018-10-27 13:41:36)
Поделиться42018-10-26 22:58:33
Он замер. Глаза-фонари блестят в темноте и жадно пожирают крошечный огонёк сигареты. Он слегка склоняет голову на бок, чувствуя как зверь внутри призывает к осторожности. Не бежать к маяку огня, который манил и теплом, и запахом пищи, и мягкими, ласковыми ладонями. Столько сладких обещаний от стихии исключительно чуждой, странной и предательской. Ноздри трепещут, вдыхая запах дыма — приторный, удушливый, но одновременно такой близкий.
(Знакомый.)
Он чует его намного глубже и дальше, не глядя заглядывая за обманчивую завесу дымящегося табака.
Зверь медлит, он боится огня, который одной вспышкой засушливым летом пожирает целые леса, лишая того немного, что было у лесной твари. На миг лёгкие грозятся заполниться убийственным запахом палённой шерсти и обугленного мяса. Он мог прикрыть глаза и под веками вспыхнет поле подсолнухов — оранжевые лепестки длиной до самой земли и чёрная сердцевина, что разрастается на небе. Вместо этого он поднимает взгляд к ночному небосводу и его непроницаемая пустота норовит засосать осколки его сознания внутрь. На его полотне не видно ни одной перемигивающейся звезды, ибо всё уже давным-давно выжжено мириадами огней, разраставшихся на земле как ослепительный лесной пожар.
(Как болезнь.)
Отшатывается. И снова замирает. Был бы у него хвост, тот давно бы хлестал по бокам в нерешительности.
Между задним и передним сидением начинает идти трещина.
Иногда кажется будто звёзды исчезли из их мира вместе с богами. Остался только огонь — страшный, беспощадный, чуждый любой твари лесной — в руках брошенных богами детей. Как эти слабые, мягкотелые «котята» смогли подчинить себе стихию столь непредсказуемую и мощную останется для него неразрешённой загадкой. «Как», по сути, и не играло никакой роли, только «что» стало потом.
Зверь скалит зубы, он ненавидит огонь, который одной вспышкой пробуждается внутри дула ружья, обрывая жизнь одним укусом сквозь череп. Его взгляд на миг приманивает кричаще яркая рекламная вывеска, назойливо выглядывающая над крышами. Её свет ослепительно ярок, он режет глаз — как прямой взгляд на солнце, как прямой взгляд в дышащее жаром пекло кузни, где словно бы из куска солнца выковывают инструменты насилия. Он может прикрыть глаза и вспомнить прикосновение горячего металла к собственной, истерзанной шрамами, коже.
Он чует дым тысячи пожаров, скрывающихся за обманчивой завесой тлеющего табака, который раскуривает очередной ночной путник, кажущийся такой лёгкой добычей. И часть его настойчиво твердит ему: «Оставь. Уйди.»
(Она помнит, что он не спит.)
Но одновременно с инстинктивным отторжением и страхом, он чувствует влечение. То же влечение, что когда-то толкнуло первого кота, чтобы подойти к человеку и разрешить тому погладить себя, сладко мурлыкая в благодарность за кусок мяса. То же влечение, которое подсказало когда-то одинокому дивному котёнку идти на столб дыма в небе, пока маленькие лапки не привели его к старой ведьминской избушке. Там, где был огонь, всегда ждёт еда — самая вкусная, самая сочная.
Он запоздало замечает как по подбородку льётся струйка слюны и уже в который раз облизывается. Привкус металла на языке снова напоминает ему о голоде и пьянящем чувстве насыщения и силы. Что ему прошлое, что ему тысячи тысяч осколков чужих (и собственных) жизней, которые постоянно вились вокруг него непрошенным хороводом мотыльков вокруг ослепительно-яркой лампочки. Сейчас она тлела столь же тускло, что и сигарета, за дымчатым занавесом одержимости, — ни человечьей, ни звериной — что тащит за ниточки дальше, подводит ближе к бездонной пропасти, которая сегодня разверзлась над его головой.
(Один сон сменит другой.)
Он голоден и ему смешно боятся одинокого прохожего в тёмной подворотне. Все тревоги были лишь бессмысленной пылью под лапами, об которые бились обещанием капельки ещё свежей крови. Он отбрасывает разумные опасения — иллюзиорные, смешные — и забывает о тонком духе бессмертного, поддаётся рисковому соблазну. Одним плавным, быстрым движением он скользит вплотную к человеку от которого так неоднозначно пахло дымом. Окровавленные пальцы мягко касаются чужих губ, вынимая из них сигарету.
— Угости, - мурлычет он, обнажая тонкие железные клыки; из его пасти смердит смертью, из глаз-фонарей — безумием. Конечно же он говорил не о сигарете.
(Цепочка должна замкнуться.)
Сигарета выпадает из рук, когда он обвивает ими талию прохожего, чтобы одним рывком завалить на землю. Вжимаясь в него всем своим весом, он чувствует чужое тепло, которое бьётся там, в глубине и в неё хочется погрузится. До самого дна. Оно дразнит, когда он жмётся щекой к его шее, быстрым током бьётся под кожей и он нетерпеливо проводит по ней языком, предвкушая, прежде чем вгрызться зубами. Быстрый кровоток хлещет прямо в глотку, дурманя до такой степени, что он даже не придаёт значения тому, что даже минуту спустя сердце биться не перестало.
(Оставь. Уйди.)
Он не слушает настойчивых возгласов с заднего сидения и чувство допускаемой ошибки топиться в ржавом потоке со вкусом металла. Очередная трещина пробегает по стеклу, что отделяло его от сокрушительной связи с реальностью, но он не замечает. Он чувствует только продолжающееся, против логики, сердцебиение, которое снова хотелось ощутить на языке, пока железные зубы выжимают из него последний, агонический ритм.
(И затухает огонёчек сигареты в разрастающейся луже крови.)
Он скользит ниже и задирает чужую одежду, касаясь холодными, липкими ладонями кожи. Кровь разбивается об неё тёплыми капельками, пока его лицо скользит всего в миллиметрах, опаляя учащённым, тяжёлым дыханием, в поисках уголка, который можно покромсать зубами-ножницами. Разрастающееся тугим горячим комком напряжение бьёт дрожью вдоль хребта и он болезненно крепко сжимает его бёдра, когда наконец-то проникает внутрь брюха, пожирая заживо.
Под сердцем, незаметной тенью, всё ещё бьётся предчувствие ошибки, сожаления и вины, пока равнодушный раннее наблюдатель рвётся
(проснуться)
в неподдающихся тисках ремней. Он чувствует, что что-то в этой сцене не так, неправильно и оно уловимо вертится на языке, каждый раз уворачиваясь от судорожно хватающих пальцев. Оставив тщетные попытки вырваться из собственной ловушки разума, он продолжает смотреть, как он сам с упоением пирует чужими потрохами, и ждёт. Ждёт, когда барьер отделяющий сон от реальности окончательно лопнет.
(Потому что какая-то его часть отчётливо помнит, что не спит.)
Поделиться52018-10-28 15:52:46
Там-там-там… Помнишь эту? Приставучая, верно?
Как странный потрёпанный витч-хаус, который каждый день крутит водитель автобуса, везущего тебя на работу, или будильник соседа по комнате, встающего на полчаса раньше, чтобы принять душ, или как скрип раздолбанного дивана, который мучает молодая парочка, поселившаяся в квартире сверху на прошлой неделе, — когда их труды увенчаются успехом, так станут греметь колёса детской коляски, которую женщина будет тащить по лестнице за собой, забрав ребёнка на руки: бам-бам-бам.
Где-то глубоко внутри сероглазый мальчик в рваной рубахе с разбитой губой бормочет её уже семь веков подряд.
Что если я скажу, что в ней нет никакого смысла? В это легко поверить. Большая часть вещей, которые мы запоминаем, не имеет никакого смысла.
[indent] Сумрак опустевшей улицы зрачком сужается до размеров запертой комнаты, — Прометей закрывает глаза, чтобы лучше видеть в сгустившейся темноте, чувствует остывающий отпечаток с привкусом смерти на губах, слышит кожей чужое дыхание, пахнущее сырой кровью, пропускает внутрь сладкий голос, мешающийся с терпкостью дыма. Ему не нужно видеть, чтобы знать: это не человек, — но провидец поднимает веки и заглядывает в чужое безумие, — за секунду до того, как мир перевернётся.
Он нашёл то, что искал.
(или оно нашло его)
[indent] Удар спиной о холодный асфальт перебивает дыхание, роняя обратно в безмолвную темноту, в которой сквозь позвоночник толстой иглой протискивается парализующая боль, — голова откидывается назад, губы полумеханически размыкаются и смыкаются, как у оглушённой рыбы, но воздух никак не может продраться в сдавленную грудь, а остатков сигаретного дыма в лёгких хватает только на сдавленное шипение и короткий рывок в сторону от жадных касаний, пропитывающих горячую кожу холодной липкой слюной, который ничего не меняет, кроме содранного локтя.
Мир летит на асфальт, мир разбивается на острые осколки, впивающиеся в горло, врезающиеся в плоть, разрывая тонкие эластичные стенки трубок, по которым тянется красное, горячее, заливающееся в глотку, расползающееся чёрным акварельным пятном по небрежно расстёгнутому вороту рубашки, стекающее по подбородку, опаляя пульсирующим жаром и леденящим холодом, от которого ладони примерзают к земле.
Раз-два-три. Раз-два-три-пять-десять-пятнадцать.
Это всё уже было.
(через пятнадцать секунд исчезают звуки, оставляя наедине с колотящимся в груди, в висках, в разодранной шее, в каждой капле крови сердцем)
Раз-два-три. Раз-два-три-пять-десять-двадцать пять.
(на двадцать пятой сужающиеся тёмные рамки поглощают картинку перед глазами, размывающийся и уплывающий вдаль вместе с очертаниями домов и деревьев комок сигареты, тонущий в нём, на тридцать четвертой исчезает боль, — исчезает всё, кроме тёмной комнаты, заполненной чувством тошноты и отдаляющимися, слившимися в один ударами)
Раз-два-три. Раз-два-три-пять-сорок.
(на сорок пятой наступает смерть)
Раз-два-три.
[indent] Пузырьки воздуха проталкиваются сквозь ком спекшейся крови, — он продолжает дышать.
Сердце продолжает биться с частотой три удара в секунду: там-там-там.
В самом деле, довольно приставучая мелодия. Если слушать её тысячу лет подряд, каждый день умирая заново.
[indent] Пальцы бессознательно скребут по асфальту, сдирая кожу и ломая ногти, но руки не движутся с места, словно слишком тяжёлые, чтобы поднять, словно скованные металлом, словно вся жизнь была одним из тех странных, спутанных снов, а теперь он проснулся, — там, где и должен быть.
Боль возвращается, накатывает второй, куда более сильной, волной, боль заполняет сознание до краёв, боль расставляет всё по своим местам, вытесняя ненависть и сомнения, вытесняя всё остальное.
В какой-то момент кажется, что боль приносит облегчение, — то, чего он так желал, роняя кухонный нож в раковину, заблёванную ошметками спекшейся крови и полурастворившихся таблеток.
Та боль помогала забыть о кошмарах, о парализующем страхе остаться в них навсегда, — о том кошмаре, в котором он проснулся сегодня, — откупиться от проклятия пролитой кровью.
Эта боль рвёт на части, надрезая швы на ранах и забираясь в них пальцами.
(в горле забилось слишком много крови, чтобы закричать)
Оторвавшаяся пуговица катится по асфальту, как ещё одна выроненная дрожащей рукой таблетка, и заваливается на бок, увязая в кровавой луже, по которой расходятся тяжёлые, едва заметные круги. Рядом с ней лежит выпавший из заднего кармана мобильник. Три непрочитанных сообщения.
Там-там-там.
[indent] Он не хочет смотреть вниз, — взгляд мечется из угла в угол, пытаясь уцепиться за что-то: за тонущий в разливающейся крови мобильник, за отсвет рекламной вывески, за пачку сигарет, по-прежнему зажатую в левой руке одеревеневшими пальцами. Он больше не чувствует ног, — только потяжелевшую голову, которую всё сильнее хочется попытаться разбить об асфальт, прекратив всё это, чувствует кровавое месиво в животе и то, как внутри него движется, копается острыми зубами, не разбирая, голодное существо. Если зверь доберётся до сердца, наступит настоящая смерть, — и всё начнётся с самого начала.
Страх.
— Пусти, — пальцы сжимают чужое запястье, соскальзывают по размазавшейся крови, царапают сомкнувшиеся тисками руки, — Бл, — ругательство захлёбывается хрипом.
В темноте улицы вспыхивает свет, — по окровавленной ладони сыплют искры, разгорающиеся пламенем, насколько хватает остатков стремительно вытекающих из уголков рта и рваных ран сил.
Каждый дикий зверь знает язык огня:
Не трогай меня.
Убирайся.
Беги.
Отредактировано Cassius Rocamora (2018-10-28 20:33:34)
Поделиться62018-10-28 19:51:06
Яркая вспышка вынуждает зверя, которого меньше всего заботила агония его жертвы, дёрнуть головой вверх, а затем всем телом в сторону. Ожог въедается в кожу сотней крючков, но он даже не смотрит на обожённую руку, только сверлит ненавидящим взглядом глаз-фонарей свою добычу, что ещё смела сопротивляться неизбежному.
Правда то, что каждый зверь помнит и знает негласный язык огня на уровне уходящем намного глубже жизненного опыта. Но точно также, каждый умный зверь знает, что огонь, особенно размером с человечью ладонь, недолговечен. Сколь пугающей была эта стихия, столь хрупкой она была на самом деле. Тысячами языками она могла уничтожать всё вокруг, а оставшись одиноким пламенем пожирала саму себя, медленно умирая без чужой помощи. Совсем как человек.
Коты умеют терпеть боль со стойкостью, которой позадовал бы любой другой хищник, и самое главное, они умеют ждать.
Он чуял как силы неумолимо вытекают из его жертвы, не оставлявшей попыток удержаться за свою жизнь подольше. Его собственная боль была ничтожна по сравнению с этой восхитительной в своей естественности борьбе. Усевшись поудобнее, он принялся терпеливо наблюдать, медленно и со вкусом слизывая кровь со своих пальцев и лица, к которому надоедливо липли волосы. Боль от саднящих царапин и ожога, оставленных чужой рукой, сновала по коже не менее надоедливой кучкой кусающихся муравьёв. Она была зла и требовальна, запуская свои неспокойные руки в туман, застилающий его разум, тщетно пытаясь его разворошить.
Но она не станет причиной, по которой он проснётся.
Боль уже давно стала неотъемлемой частью его провидческих снов, полнящихся настолько реальных ощущений, что каждое из них становилось его собственным. Именно из-за них он был здесь, потому что граница между реальным и делюзией со временем стала настолько тонка, что порой и не существовала вовсе. От малейшего толчка извне два разных мира перешивались в его голове в отвратительное чудовище, которое легко срывалось с тончайшей цепи как только в его душе появлялась ещё одна трещина.
Он мог прикрыть глаза и...
(умереть)
наяву вспомнить какого это, когда тебе по одной ломают кости, отрывают конечности, перерезают горло и выстреливают прямо в сердце. Заново пережить медленную муку, когда заживо сжигают, погребают, топят и душат. И ощутить, на долю секунды, желание умереть, когда насилуют толпой, пытают днями напролёт, и когда неизлечимая болезнь пожирает и тело, и разум. В своих снах он ощутил больше боли, чем за все свои жалкие и болезненные жизни вместе взятые.
Слушая едва слышный скрежет ногтей об асфальт, он мог представить, что это такое, когда тебя заживо пожирает голодный зверь. Если бы хотел. Но испытывай каждое животное хоть толику эмпатии к своей еде, мир давным-давно развалился бы на части.
Люди не были нормальными зверьми и поэтому мир разваливался на части прямо сейчас.
(Как от вируса.)
Темнота, в которой плавали яркие щелки глаз-фонарей, неожиданно заполняется тихим мурчанием. Оно нежно ложится поверх боли, настойчиво заставляя её замолчать, мягко прижимается к телу, унимая дрожь и наливая веки сонной тяжестью. Мурчание звучит ужасно неуместно в этой картине прямиком из фильма-слэшера, как предвестник бури, ибо в тени лишённого особой силы звука чувствуется недобрая мощь.
Он тем временем бесшумно подбирается, дожидаясь когда утихомирится его собственная боль и неотрывно наблюдая за тем, как отреагирует на мурчание его жертва. Проверяя насколько сильна ещё её воля, перед тем как начать новую игру.
Те, кто говорят, что кошка играет со своей добычей, потому что ей хочется помучить ту подольше, ничем не могут подкрепить своё заявление и даже не догадываются, что оно выдаёт больше информации о них, нежели об истинных мотивах кошки.
Когда тонкая грань рвётся и две сущности перемешиваются друг с другом, в конце выходит чудовище, чья дикость и жестокость уходят далеко за грани звериного прагматизма и человечьей морали. Потому что другого пути сосуществовать вместе, не пытаясь в порыве обоюдной ненависти сожрать друг друга, у этих двоих сущностей не было.
Ему стоило сразу послушаться и уйти, ещё тогда, когда он почувствовал, что чужое сердцебиение против логики не прекращается, дабы уберечься от будущей боли, которая выйдет далеко за грань его терпения.
Мурчание обрывается так же резко, как и началось.
Он мог окончательно обратиться и одним укусом лишить эту недобитую пташку головы, но вместо этого он снова подскальзывает вплотную и со всей злобы впивается железными зубами в запястье и ладонь, которая обожгла его, пока не слышится тонкий хруст костей. А затем быстрым движением отдаляется, осторожничая и выжидая, прежде чем напасть снова, укусить, толкнуть, дёрнуть и вновь отскочить. Он до сих пор жаждет впиться зубами в продолжавшее биться сердце и триумфально выжать из него последние соки. Поэтому он будет быстро нападать и причинять боль, уворачиваясь от ответных ударов, пока его жертва не лишится последних сил.
Воля к жизни столь же естественна, сколь и желание порвать этой воле глотку. Желание замучить и запытать, когда есть более простые и лёгкие пути, — нет. Где-то далеко внутри он ерошится, против воли втянутый в бессмысленно жестокую игру, и дёргается, пытаясь вырваться. Но тонны агрессии, которые в этот самый момент нашли себе выход, держат его до боли крепко, прямо за горло, вынуждая в попытках вырваться, биться в стекло, уже исходящее трещинами.
Вот первый кусочек подаётся и впускает тонкий поток болезненного осознания. Он запинается в середине движения и его лицо замирает прямо над лицом человека. Узкие зрачки дрожат и чуть расширяются в нерешительности.
— Почему...
(...ты ещё не мёртв?)
Его голос звучит далеко не так сладко и мягко как в самом начале, скорее хрипло и с ноткой тихого рычания. Игра, против ожидания, расстягивается в бесконечность, потому что кое-чьё сердце продолжает биться: упрямо, наперекор всем законам логики. От этого дыр в стекле становится больше. От этого в коктейль из досады и бессильной злости начинает по капле примешиваться необъяснимый страх.
Зрачки становятся ещё немного шире.
Поделиться72018-10-28 23:42:25
[indent] Вслед за взмахом его руки тени пускаются в пляс, словно опьяненные дурманом язычники, ждущие, когда кровь перельётся через край жертвенного алтаря, — пламя бьётся сорванным флагом, кашляя искрами, в предсмертной агонии пытаясь дотянуться до звёзд, выскользнув из похолодевших пальцев.
Прометей расправляет ладонь, — пара искр тонет в янтарно-карих глазах, — и прижимает к ране на шее, запечатывая её запёкшейся кровью, исчезая в потоках боли, сливающихся в толщу горячей алой воды, из-под которой уже почти невозможно вынырнуть за очередным глотком тяжёлого железного марева, заменившего воздух.
Это всё уже было.
Мальчик, скорчившийся на мостовой, от которого отдирала куски голодная свора, растаскивая в стороны ошметки порванного горла, женщина, выкрикивавшая проклятия богам, когда её разрывала толпа, мужчина, отрешённо смотревший в глаза того, кого считал другом, пока тот забивал в ладони железные колья: тук-тук-тук.
Всё это было много, бесчисленное количество раз, — в разных лицах, эпохах, воспоминаниях, смазываясь в одно с наркотическими галлюцинациями и кошмарами будущего и прошлого.
Почему в этот раз так не хочется умирать? Потому, что эта жизнь, затянувшись на долгие четыре века, успела полюбиться, потому, что она чем-то отличается от остальных? Потому, что худое, печальное лицо с выпирающими скулами и янтарными глазами было чем-то лучше всех остальных лиц? Потому, что лежит неоплаченным счёт за квартиру, испортится кофе, оставленный на столе возле заполненной под завязку пепельницы, потому, что больше никто не вкрутит в подъезде разбитую лампу, не приласкает потрёпанную соседскую кошку, не закончит скомканный и выброшенный под стол набросок? Потому, что это вышло слишком не вовремя, слишком случайно, глупо? Потому, что на пару часов, пару дней он успел снова почувствовать себя живым человеком? Потому, что всё придётся вновь начинать с начала? Или просто потому, что так заложено человеческой природой?
[indent] Он переваливается на бок, подтягивая к животу налившиеся тяжестью ноги, чувствуя, как изнутри что-то переливается, выкатывается наружу (хотя, откровенно говоря, эти понятия уже сложно различить), инстинктивно пытается закрыться от следующего удара. Мелко дрожащая ладонь падает в горячую пустоту, — на дно, куда обманчиво быстро скатывается по вымазанному кровью склону сознание, вместе с животным урчащим звуком, расстилающимся по асфальту туманом, спутывающим мысли в тяжёлые комья. Облегчение, короткая передышка, — это чувствуется как приближение смерти, крадущейся на мягких кошачьих лапах, но и это — обман. Кости крошатся в стальных тисках сомкнувшихся на них челюстей, выжимая из груди стон, роняя новые и новые капли в чашу, что уже давно полна до краёв, но всё никак не переполнится. Каждый из них говорит на своём языке, но каждый понимает язык боли: око за око. Прометей ошибся.
[indent] Это уже не человек, но ещё не зверь, — поглощённая безумием сущность, вышедшая из-под контроля: то ли молодой оборотень, то ли слетевший с катушек дух. Он не подчинится законам леса, не подчинится законам города, — а, значит, лежащий в полуметре мобильник, искры огня в уцелевшей левой руке, попытка закричать, — всё это уже не поможет, не помогут таблетки в блистерах и вымокшие в крови сигареты. Они — лекарство от боли, но не от смерти.
— Он так захотел, — отрешённо хрипит провидец в ответ на незаконченный вопрос, захлёбываясь даже этими тремя словами и содрогаясь от боли, расходящейся по телу, как круги по воде (или луже крови) вместе с каждой судорогой кашля. С искажённого, начинающего расплываться перед глазами лица существа на его лицо падают капли его же собственной крови, её застывшие от жара комки заполняют изнутри глотку и не дают дышать.
— Ты псих, — Прометей знает это, потому что много раз видел этот взгляд в зеркале, в страхе шарахаясь от самого себя, падая на землю, раздирая ногтями раны на запястьях и шее. Много раз видел себя сжигающим храмы вместе с запертыми в них людьми, выносящим смертные приговоры, в самых страшных кошмарах: в тех, в которых он вспоминал, чем заслужил своё наказание, — не перед богами, но перед людьми, — чтобы забыть, когда сердце в очередной раз включит странный витч-хаус, грохот коляски по лестнице, когда человек в нём в очередной раз умрёт, отравившись таблетками или вспоров лезвием тонкие вены. Эта боль — страшнее, чем остальная. Этой боли он бы не пожелал никому, но (не важно, почему) он всё ещё не хочет отдавать эту жизнь.
В полуметре от него в луже крови лежит скомканная пачка сигарет. Пальцы левой руки полминуты болезненно сжимают уже совсем другой предмет.
(slide to unlock)
Он наощупь включает селфи-камеру, вытирая смартфон об уцелевший кусок одежды, и поднимает экран к чужому лицу.
— Ты знаешь?
Отредактировано Cassius Rocamora (2018-10-29 00:45:17)
Поделиться82018-10-29 02:55:16
Он не понимает слов, что говорит ему человек. Они растекаются в буквы, плещутся липкой кашей в голове, лишённые любого смысла. Но он ищет его, ищет как любой человек, ведь если нет смысла, что удерживает тебя от того, чтобы подняться на крышу и броситься вниз?
(Кто? К Т О ?!)
(Я?)
Чужие слова озадачивают ровно настолько, чтобы отвлечь от всего остального. Когда он замечает движение руки справа, он предупреждающе шипит, требуя остановиться, но в его голосе больше нет былой уверенности.
(Ведь уже слишком поздно.)
И это чувство парализует его, позволяя руке с телефоном подняться непростительно близко к его лицу. Он практически послушно впивается взглядом в экран, хотя всё его нутро кричит — это ошибка. Потому что всё происходящее было одной огромной ошибкой. Он смотрит на собственное лицо, чьи очертания едва проступают на экране, ибо телефонные камеры не предназначены снимать в темноте. Но того, что он видит, уже слишком много, и глядя на кровавую маску, липнущую к его коже ему хочется верить, что она не его. Рефлекторно его пальцы тянутся вверх и к своему ужасу видит, как его догадка подтверждается: отражение на экране повторяло каждое его движение.
И тогда всё его существо ломается на тысячи осколков и начинает тонуть в нахлынувшемся на него, как неотвратное цунами, чувстве реальности, потому что
(Я не сплю!)
он точно знает, что ни в одном своём сне не видит самого себя. Это — тот единственный якорь, крохотный, но незыблемый, который удерживает столь хрупкую грань между его и чужими жизнями, не позволяя им окончательно смешаться.
Ему больно. По-настоящему больно. Его мысль распадается на тысячи копий и каждая из них впивается острым осколком ему в разум. Он закрывает лицо ладонями, но они не могут спрятать его от доказательства, что выжглось на внутренних сторонах век. Он больше не злится. Не скалится и даже не дышит, увязнув в этом одном моменте, как муха в капле янтарной смолы. Из него уже не выбраться, момент закаменеет и пронесёт его ошибку сквозь бесчисленные годы, столетия, однажды всем напоказ.
(Что это значит?)
Что он убийца. Хуже того, неконтролируемый, слабовольный, неуравновешенный убийца. Вечно тикающая бомба, опасная для всех поблизости, несмотря на все лекарства.
(Почему, П О Ч Е М У?!)
Он ведь всегда так прилежно их пил, не пропускал ни приёма
(никогда)
и порой не грешил даже злоупотреблять, ведь, как говорится, лучше перебдеть. Когда цена всего лишь твоё собственное здоровье, это самая лёгкая жертва. Когда награда ещё одно утро без страха, сопровождаемое уверенностью, что ему ничего не угрожает, что здесь он может провести ещё многие годы в тишине и спокойствии, побочный эффект в виде липкого чувства сонливой апатии казался попросту смешным.
Роковой спуск вниз по спирали начался ещё задолго до сегодняшнего вечера. Он начался с того самого дня, когда дьявол практически любовно провёл ему перед глазами тот факт, что к нему домой может проникнуть кто захочет. В его разум может проникнуть кто захочет. Отследить каждое его движением и найти по горячим следам оказывается легко, как детская игра.
(Кто найдёт котика первым...)
Он не верил в богов, но он верил в неотвратимую силу судьбы, кармы, называйте как хотите; в силу, лишённую разума и морали, которая рано или поздно воздаст каждому по заслугам. Жизнь за жизнь, смерть за смерть. От неё не убежишь и не откупишься, её не обмануть и не вымолить прощения. Убийцам отрубают головы и сажают на электрический стул, неуравновешенных и невменяемых убийц же запирают и сажают на цепи. Были ли их звенья железными или состояли из химических формул было уже не столь важно. Важна была только мысль, что он не может убежать от неволи даже если сам создаст её для себя и запрёт себя там, медленно растворяясь в собственном уютном мирке. Ибо картонные стены не смогли его удержать. Это было безнадёжно. Бесполезно. Глупо, нелепо.
Он ведь не хотел. Не хотел обратно на цепь, ведь это несправедливо, он не виноват в том, что сорвался. Из груди вырывает сдавленный стон и хребет бьёт волна дрожи, когда он сгибается в три погибели под весом вины.
Он слушает собственные жалостливые мысли, что бились в его голове панической стаей покалеченных птиц, и ему становиться тошно от самого себя. Металлический вкус на языке не вызывает ничего кроме отвращения и от мысли, что там, внутри него, перевариваются другие люди, горло стягивает рвотный позыв.
Ему хочется содрать собственное лицо с черепа, но ладони предательски соскальзывают ко рту, прижимаясь к нему со всей силы, а взгляд потухших глаз снова падает на его неудавшуюся жертву. Зубы сжимаются так крепко, что до крови прокусывают кончик языка, но он не чувствует вкуса своей крови за подступающей и скребущейся в горле кислотой. Развершаяся перед его глазами яма чужого разкуроченного брюха вызывает сводящий с ума ужас, но он не сводит с неё глаз. Он не посмеет поднять взгляд, не посмеет посмотреть в глаза человека, который за каким-то чёртом всё ещё был жив, несмотря на все столь ожесточённые попытки его умертвить. Только где-то за кулисами дёргают ничтоку, примотанную к его затылку, заставляя его голову приподняться и глаза уставиться в чужие глаза.
Их взгляд обжигал, в почти что буквальном смысле.
Он дёргается, как червь на которого лупой направили концентрированный солнечный луч. Его хлестает паника, подталкивая подняться и сбежать
сбежать
сбежать куда подальше от этой сцены, от этого немёртвого и неживого человека. От своей ответственности, вины и беспомощности.
(Я ничего не могу поделать.)
(Можешь.)
Растерянный, он неожиданно выпрямляется и задирает голову, мучительно проглатывая рвотный комок. Он не может убежать. Не может пока не заметёт за собой следы, хотя бы эти.
(Хотя бы такая отсрочка неизбежного.)
Его поглощённый страхом разум был готов хвататься даже за эту иллюзию. Коннор слезает с человека и подползает ближе к его голове, едва не соскальзывая в луже крови. Приобняв одной рукой того за плечи, он несмело, но
(почти по-отечески)
нежно приподнимает его и прижимает голову к своей груди. Голос предательски дрожит, когда Коннор начинает неразборчиво бормотать в поисках нужных для исцеления слов. Боги, как же он ненавидел это ремесло, но он не видел иного выхода. Он обязан, обязан откупиться, отдав этому человеку ту силу, которую он забрал у него и того несчастного бездомного. Влажные пальцы нервно поглаживают чужие волосы и сквозь удушающих туман крови Коннор едва ли чувствует практически неуловимый запах дыма. Человечья суть не может его узнать, но зверь давно вспомнил и интуитивно направляет сказку в нужное русло.
Тогда его голос крепчает, становится громче и он начинает петь.
Петь о временах далёких и краях довольно близких. О чёрной смерти, что беспощадной волной уносила за собой сотни жизней. Об обречённой церквушке, где люди тщетно искали последнюю надежду и двух судьбах, столкнувшихся там же, в ярких языках ярости и пламени. О безумном мальчишке, чья сестра умерла прямо во время службы, и о изнемождённом мужчине, что бросил свою дочь далеко позади. Он пел об этом и многом другом, рассказывая своей бывшей жертве сказку о которой знали только они двое. Впав в апатичный транс, Баюн начал аккуратно покачивать Прометея, всё также продолжая поглаживать по голове и прижимать к своей груди, пока его колыбельная исцеляла ученённый им урон, укутывая чужой разум в сон.
Пока он пел, его пустой взгляд исчез где-то во мраке. Он был словно не здесь, не в настоящем и не в прошлом, его не существовало вовсе, пока его глас слагал сказку-былину. Он бы многое отдал, чтобы не возвращаться из этого состояния и забыться.
(Навсегда.)
Если бы он мог.
Если бы он только мог...
Поделиться92018-10-30 02:26:45
[indent] Запястье дрожит от напряжения. В какой-то момент удерживать сто девяносто четыре грамма алюминия и стекла становится слишком тяжело, и ладонь Прометея бессильно падает на лицо, но пальцы всё равно продолжают стискивать холодный и липкий от крови металлический корпус, мягко вибрирующий, оповещая о том, что режим съёмки был автоматически изменён на "Ночное освещение/Портрет".
Боль останавливается, так же, как изготовившийся напасть зверь, каменеет в нескольких сантиметрах от кожи, которую с лёгкостью вспарывали и раскраивали острые зубы, от сведенных судорогой в предчувствие удара мышц, замерзает хрустальным льдом не дошедшей до берега студёной волны.
Бессмертный прикрывает начавшие угасать, как угасло янтарное пламя, глаза, в которых на несколько мгновений отражается искреннее сострадание, — оставляя замершее в ужасе существо наедине с его болью, оставаясь один на один с собственной.
Из последних сил он всё-таки смог ударить сильнее, но теперь не чувствует торжества.
[indent] Горький вой доносится как сквозь толщу воды: гулко, но едва различимо в пульсирующем тяжёлом мареве, обволокшем сознание. Вместо исчезнувших, провалившихся в него звуков, через него пробивается холод, острые камешки под лопатками и затылком, неровная дрожь, охватывающая чужое тело и перекидывающаяся пожаром на собственное, — искалеченное, изорванное, как плюшевая игрушка, с содранной кожей и сломанными костями, вбивающими каждое прикосновение, каждое движение длинным раскалённым гвоздём.
— … — Кровавая пена сползает с губ вместо слов. Прометей поднимает веки, с трудом фокусирует взгляд и вновь смотрит на того, кто сделал всё это с ним. Смотрит устало, внимательно, без злости, без жалости, как смотрел бы в глаза зеркалу, выискивая в перекошенном, вымазанном в крови лице лицо человека, которого заставил проснуться посреди кошмарного сна, находя в нём ужас и отчаяние, — …
Оставленные в покое, раны перестают гореть огнём, темнеют, неприятно садня, — если не раздирать руками, к утру останутся только грубые шрамы, но и от них не останется и следа, и эта ночь останется только в памяти двух её невольных жертв или...
Жертвы и убийцы? Жертвы и того, кто оказался не в том месте и не в то время? Не ему судить.
Если б он ещё мог говорить, если бы мысли не до конца утонули в ядовитом красном тумане, что бы он сказал?
Оставь мне мою жизнь и вали куда шёл. Моя боль ничего не значит.
Что ты делаешь? Оставь.
Да оставь же.
[indent] Бережные прикосновения всё равно причиняют страдания, вскрывая нанесённые теми же руками раны и пробуждая утихшую было дрожь. Уцелевшие за грудной клеткой лёгкие делают мучительный вдох, застревающий комом где-то посередине, — он выдыхает в чужую, мокрую от пота и крови кожу, чувствуя горячечный жар своего дыхания, возвращающийся болезненным, но отчего-то успокаивающим теплом, заставляющим бессильно принять эти неуверенные объятия, выстраданную попытку что-то исправить, обернуть назад.
Тепло растворяет в себе остатки воспалённого сознания, по инерции мечущегося в предчувствии боли, новой пытки, как загнанный конь или раненое животное. Эхо криков из памяти тонет вслед за ним, — остаётся только сбивчивое сердцебиение под щекой, в которое Прометей неосознанно вслушивается, — как удары превращаются в слова, раздаются эхом в груди долей секунды раньше, чем срываются с губ и путаются в его свалявшихся, слипшихся кровяными сгустками волосах.
Теперь, так близко, этот зверёныш кого-то ему очень напоминает, — вот только кого?
[indent] Ладонь наощупь ложится на его плечо, — выше ожога, за который колдун расплатился правой рукой, — придерживая, спокойно поглаживает, лаская в ответ, будто они и впрямь знают друг друга давным давно, и боль, обида и страх не стоят того, чтобы разрушать эту связь. Она останавливается лишь тогда, когда он снова закрывает глаза, делая шаг в вязкий, кажущийся знакомым сон, сотканный в сказку странным, чарующим голосом, — и тогда он вспоминает, — но уже больше не может вспомнить, кто он такой.
[indent] Сероглазый мальчик в груди затихает, переставая тарабанить слова своей безумной трехсложной песни, заглушающие все прочие звуки, и обращается в слух. Он тоже пытается вспомнить, но память ускользает из пальцев быстрой янтарной искрой.
Он не уверен, но...
...Кажется, ему никогда не читали сказок.
Поделиться102018-10-31 21:35:31
Он тихонько вздрагивает, в середине вдоха — чужое прикосновение вытаскивает его из иллюзии забытья обратно в ненавистную реальность. На несколько секунд в песне образуется пауза, пока он неотрывно наблюдает за поглаживающей его ладонью. Звенящая тишина момента и такая неожиданная ласка забираются под самую кожу и он не знает от чего теперь больнее.
Он не любил прикосновения. Особенно непрошенные, особенно от чужих. И даже от близких он не особо жаловал телесный контакт, в большинстве случаев он скорее терпел. Терпел и улыбался, а сам никогда не жался, не обнимал, не трогал. Но здесь и сейчас именно он держит в своих руках чужого ему человека и баюкает, словно самого родного — обнимает его, гладит, нежно укачивает, хотя никто его об этом не просил. В свете этого его даже не удивляло, что странная, ответная нежность не вызывала в нём отторжения.
Всего лишь горечь и непонимание.
(За что?)
На кровавых щеках тихо рисуют светлые дорожки слёзы, когда он продолжает свою колыбель, слушая — и чувствуя — как опалявшее его шею горячечное дыхание становится мягче, а дикое сердецебиение — тише и спокойнее. Стоило во мраке перехода исчезнуть последнему слову сказки, и обмякшая рука соскользает с его плеча, Коннор ещё целую минуту продолжает сидеть и слушать мирный ритм чужого тела, погруженного в волшебный сон, не в силах сдвинуться с места.
Каждая деталь в этой картине была слишком сюрреальна и он снова начинает сомневатся в реальности.
(Может это просто сон во сне?)
(Может это лицо не моё?)
(Кто я тогда такой?)
(Мне всё ещё больно.)
Прекратив гладить чужие волосы, он утыкается носом в его макушку, вновь терясь в своих обманчивых, мучительных ощущениях. И чувстве, будто не он управляет собственными действиями. Он поднимает голову, словно ища уходящие в беззвёздное небо тонкие ниточки, но вместо этого резко жмурит глаз, когда в него попадает капля.
(Сегодня ведь шёл дождь?)
Он не помнит, а если пытается, перед глазами только мельтешат, подобно разводам мазута, тысячи оттенков вечернего неба и бесконечного разветвления улиц, в которых неизменно теряется его память. Где-то через час он больше не вспомнит о нескончаемом чувстве голода. Через два он забудет про ожог и собственное лицо в небольшом прямоугольнике смартфона. На следующее утро в его памяти останется только чёрный провал, в котором исчезло каждое слово сказки о Прометее и Коте Баюне.
Ему мокро и зябко и когда дождь начинает тарабанить по голове и спине он не чувствует разницы. Только ржавый запах уползает прочь, исчезая в самых тёмных уголках, как стая насытившихся крыс, перестав копаться длинными, тонкими пальцами в глубокой дыре в его нутре. Почти как зев в чужом брюхе, который медленно оплетали две столь разные и похожие способности, стирая совершённую ошибку.
Голод умолк. Отдав свои силы другому, он чувствовал слабость, но больше не голод. Зверь оказался вполне удовлетворён и этой (скудной) кровавой жертвой и замолк, оставив человека разбираться со всем остальным в одиночку. Коннор рефлекторно шмыгает и медленно поднимается на ноги, чтобы столь же медленно оттащить свою бывшую жертву на более сухой пятачок. Облокотив Прометея спиной к стене, Баюн бережно берёт его лицо в ладони. Он не всматривается в черты лица, которые растворятся каплей крови в огромном море отчаяния и отрицания, только снова ощущает крайними пальцами биение жилки на шее. Ровное, мирное, как будто совсем не потревоженное этой встречей.
(Ошибкой.)
Поддавшись ближе, Баюн оставляет осторожный поцелуй на макушке Прометея, прежде чем оставить его.
— Спи спокойно, - едва слышно хрипит он и встаёт, чтобы скрыться в сгустившемся мраке ночи.
И забыть.
Забыть.
Забыть, чтобы утром проснуться с уверенностью в тихом и безмятежном существовании в своей личной маленькой клетке из картона, выкрашенного в металл.