[epi]HOW TO BATHE A CAT 22.08.2018
Connor Strider, Cassius Rocamora
1. Maintain control of your cat.
2. Avoid fighting your cat.
3. Watch your cat for signs of panic and distress*.
*this might not work if your cat has schizophrenia[/epi]
Godless |
Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.
[epi]HOW TO BATHE A CAT 22.08.2018
Connor Strider, Cassius Rocamora
1. Maintain control of your cat.
2. Avoid fighting your cat.
3. Watch your cat for signs of panic and distress*.
*this might not work if your cat has schizophrenia[/epi]
Член банды что-то выкрикнул и заехал ботинком ему по лицу. Коннор не слышит. Не слышит ругани, не слышит издевательств и даже не слышит ударов. Только чувствует как боль разливается по черепу и во рту плещется собственная кровь. Она вытекает меж зубов и каждая упавшая капля как едва слышный шёпот на грани слуха. Но он назойливый, он сопровождает его с той самой секунды, как он выскользнул из окна и на улицы, не в силах противиться животному голоду, который больше не заглушить было лекарством.
Толпа стала говорить тише с тех пор как он оказался под опёкой архангела-целителя — его сила не шла ни в какое сравнение с его собственной и даже отчасти пугала озверевшего кота. Он больше не слышал чужие мысли, уже не столь отчётливо. Все эти множественные и обжигающие мысли, которые терзали его, когда его не терзали вещие сны. Ему с трудом верилось, что неволя избавляла его от этой пытки лучше, чем ему удавалось её утихомирить на свободе. Что это говорило о нём самом?
(Ты — слаб.)
(Беспомощен.)
Прямо как сейчас, когда его с удовольствием избивает несколько человек, на которых он так неосторожно и неловко попытался напасть: шумно, переваливаясь словно вусмерть пьяный, смешно. Еда в чужом доме не смогла утолить его голод надолго, так сильно он хотел жрать, привыкнув за проживание в лесу к поеданию человеческой плоти. Но он был глух и это делало охоту сложнее, опаснее, потому что он сам становился лёгкой добычей для всего, что могло ползать в тёмных переулках. Он мог полагаться только на следовавший за ним по пятам шёпоток, который подсказывал куда и когда. Это была его ошибка, довериться им и их совету. И они, далеко-далеко, будто в другой вселенной, смеялись над ним и его наивностью, пока он был игрушкой для битья под ногами простых смертных. Он боялся их, ненавидел их, он был сломан и беспомощен, и всё это они чуяли, как некогда звери в лесу. Они его наказание за болезнь, наказание за кровожадность. И самое главное — наказание за самонадеянность. Не ходи в лес, если не можешь помериться с тамошними волками зубами.
Боль была, что удивительно, не самой большой проблемой. Она разливалась из всех возможных мест ушибов по всему телу, столь же неприятная как анестезия, притупляющая все прочие ощущения. Он не скулил и не плакал, он молчал даже во время очередного пинка, чем озадачивал и только сильнее раздражал своих противников. В ярком свете фонарей сверкнуло короткое лезвие ножа. Раздражение от того, что первая пытка провалилась, обернулось любопытством: сколько боли может стерпеть котик, прежде чем завопить, срывая глотку? Когда его схватили за ворот и подняли с земли, чтобы показательно помахать ножом перед носом, говоря о чём-то, он ничего не слышал. Он слышал только далёкий гул голосов, тщетно пытавшихся сфабриковать чужую речь. От чужих грубых рывков и встряхиваний изо рта тонкими нитями брызнула его собственная кровь.
Самой большой проблемой всё ещё был голод. Он бился и скрёбся об стенки желудка как злобная тварь, паразит, которого если не покормить вовремя, то он начнёт жрать своего носителя. Изнутри. Даже боль от ушибов не могла заглушить голос этого монстра. Голод всегда был своей особенной формой боли — её невозможно было терпеть, её невозможно ослушаться, когда она начинает дёргать за ниточки внутри разума, которые лучше было бы оставить в покое.
Тяжёлый вкус собственной крови только усиливал чувство выматывающей апатии.
В этот раз ему хотелось верить, что он спит, но он слишком хорошо сейчас знал, что псих, из которого так нещадно выбивали всю дурь был не кто иной как он сам. Сопротивляться обстоятельствам не было больше мочи — боли становилось только больше. Пока что ни одна его (жалкая) попытка сбежать из этой ситуации не увенчалась успехом. Люди кружили вокруг него как стая бездомных шавок, ждущих момента, когда можно укусить без риска быть укушенным.
Державший его за ворот парень не прекращал немо болтать и опасно жестикулировать рукой с ножом. Коннор смотрел на него из-под полу-прикрытых век, его взгляд неизменно смещался куда-то в сторону и вниз, не в силах сфокусироваться. Беспомощность пред лицом обстоятельств уже стала настолько привычной, что Коннора даже не пугала вероятность, что в какой-то момент его апатия доведёт этих трусливых шавок до того, что они разорвут его на клочки. Чрезвычайно хотелось, чтобы пришёл кто-то другой и решил его проблему за него. В ответ на эту мысль гул на заднем фоне стал чуть громче — отражение его презрения к самому себе. Он попытался сплюнуть вязкую кровь, но у него не вышло, и он прикрыл глаза, чувствуя как державший его человек сотрясается от немого смеха. Как же хотелось
(перемотать всё назад)
заснуть.
Открыв глаза, Коннор видит, что находится больше не на ярко освещённом дворе, а где-то в тёмном переходе. Боль всё также разливалась парализующим одеялом по всему телу, но когда он попытался встать, где-то в боку вспыхнула острая боль. От неожиданности он закашлялся, харкая на землю ржавые сгустки. Теперь он почувствовал на языке привкус крови не только своей, но лучше от этого не становилось. Желудок был всё такой же пустой и вкус чужой плоти только бесил его, как еда, которой дразнили у самого носа, не давая сомкнуть на ней челюсти.
Но проблема действительно решилась сама собой.
(Решилась ведь?)
Это было бы смешно, если бы не казалось таким нереальным. Вонь, царящая в переулке раздражает обоняние, и он решает, что лучше бы уйти отсюда поскорее.
(Домой.)
(Куда? Где?)
(Когда?)
Выйдя на пустынную ночную улицу он внезапно понимает, что путь обратно складывается как задача абсолютно непосильная. Уличные знаки были размытыми, нечитаемыми кляксами, но это было не так страшно. За прошедший месяц он уже успел привыкнуть видеть мир без очков или линз.
Страшно было то, что город казался ему совершенно незнакомым, чужим... враждебным.
(Сколько раз он уже пытался меня убить?)
Тишина освещённой, но мертвецки пустой улицы пугает, поэтому он хромая и спотыкаясь перебегает дорогу и скрывается в другом тёмном переходе. Ему нужно убежище. Любое, где можно тихо зализать раны и подождать когда боль пройдёт, не боясь, что его потревожат. До него не доходит, что тишина нервирует его пуще прежнего, потому что он не слышит даже голосов толпы. Всё было глухо.
Краем глаза, в темноте, он замечает медленно закрывающийся проём двери и инстинктивно юркает туда — аккурат в тот момент, когда в подъезде зажигается свет. Обернувшаяся на его, далеко не тихое, как ему казалось, появление девушка раскрывает рот в немом для его слуха крике и в считанные секунды улепётывает вверх по лестнице. Чумазый, побитый, с бешено горящими глазами, Коннор был зрелищем точно не для слабонервных. Он мог напасть на неё, но вместо этого он отшатывается, с ужасом ощущая спиной захлопнувшуюся дверь.
(Как ловушка.)
Паника нередко оказывалась сильнее голода. Он скребёт по двери пальцами столь яростно, что грозится сорвать себе ногти и всё-равно не находит дверную ручку.
(Она там вообще есть?)
Тишина убивает хуже петли.
Он снова кашляет и харкается, и в этом немом кино не хватало только чёрного экрана с траскрипцией звуков. Он ждёт, когда где-то откроется наверху дверь и внезапно к нему, загнанному в угол, спустятся ещё люди — абсолютно бесшумно. Ждёт, когда подъездная дверь толкнёт его на землю и его придушат из-за спины — абсолютно бесшумно. Даже сердце, которое сжималось от недостатка воздуха и колик в боку билось абсолютно бесшумно. Ему хочется закрыть глаза и
(Оказаться не здесь.)
проснуться.
Открывая глаза, он видит себя во всё том же подъезде и кажется вот-вот закричит в тщетной надежде пробить барьер тишины. Тогда за спиной неожиданно раздаётся скрежет десятков пальцев, чьи шёпотки заискивающе и скуляще звали Коннора впустить их, вернуться к ним, они сыпали обещаниями отвести обратно, накормить... Во всепоглощающей тишине они кажутся благословением, но верить им страшно. Продолжая сидеть и слушать их гул за спиной, он тем не менее начинает по-тихоньку успокаиваться. Когда грудь больше не сжимают тиски и в боку не елозят раскалённым ножом, он поднимается на ноги и несмело начинает идти по лестнице.
Они стучатся прямо в окошко, незримо, но чересчур реально — зовут ломануться головой через стекло, обратно в немую, ночную темень. Его голова вертится, пытаясь одновременно не спускать глаз с квартир — он всё ещё ждёт, когда оттуда за ним придут.
Он не ожидал действительно услышать скрип двери и в первые секунды был готов поддасться импульсу броситься в окно, лишь бы прочь из этой ловушки. Толпа зовёт настойчивее, но всё неслышней и неслышней, вытесняемая одним-единственным голосом, который звал наверх, туда где скрипнула дверь. Звал без скулежа и заискиваний, без требований и злобной досады. Он ничего не обещал и ничем не заманивал, но испуганный Коннор, что удивительно, тут же последовал, недолго думая в этот раз. Просто потому что этот голос был особенным, звучал донельзя знакомо, пусть и почти забыто. В его реальность верилось намного легче и потому разочарование, когда Коннор оказался перед закрытой дверью, больно резануло в груди, отчего дыхание вновь стало чуть тяжелее. Но он продолжал цепляться за иллюзию зова и принялся скрестись в дверь, начисто игнорируя кнопку звонка.
Он не замечал, как бормочет едва слышно хриплое и горячечное «Пусти.» Он тонул в желании уверовать в то, что за этой дверью его не ждёт новая ловушка, новая пытка и боль.
[indent] Приходит ночь, и невидимый коммунальщик отключает за неуплату цвета и звуки всем жителям засыпающего, ворочающегося во сне города.
Из окна напротив тихо льётся старый нью-вейв, перемежающийся разговором приглушённый смех и запах ментоловых сигарет. Прометей поджигает свою ровным крошечным огоньком на кончике пальца, — в его доме никогда не водится зажигалок и спичек, — кивает своим невидимым сотоварищам, которые тоже не спешат отходить ко сну.
Пробирающийся в приоткрытое окно свежий ветер с привкусом позднего лета колышет пластиковые ленты штор, шелестящие, будто кто-то сидящий на подоконнике с раздражением листает глянцевый телефонный справочник, загоняет струящийся дым под кухонные тумбы, свободно гуляя по лишённой стен и перегородок квартире-студии, оплетает им ножки кровати, застеленной, но нетронутой, кажется, ещё со вчерашнего дня.
[indent] Бессонница никогда не приходит внезапно. Она оставляет знаки, незримо вмешивается в дневную рутину, как помешанный на ритуалах маньяк-убийца, чтобы ночью прийти и нанести тебе сорок ножевых ранений в живот, — медленно, растянув удовольствие до утра.
Неясная тревога прорастает беспокойными снами, кошмарами, по один-два-три за ночь, заставляя вставать за таблетками, втирая в виски склизкий пот, сидя на полу в душе под льющейся на затылок водой бессмысленно перебирать в мыслях планы на завтрашний день, кажущийся далёким, словно нить судьбы — растянувшаяся резинка от трусов, которая не соберётся обратно.
В какой-то момент становится проще вообще не ложиться, — не заставлять себя спать и есть через силу, — и тогда ночи снова становятся тихими.
Возможно, когда-то давно он повздорил с духами сна.
[indent] Остатки кофе на дне лёгкой стеклянной кружки закручиваются водоворотом, следуя автоматическому движению покачивающих её пальцев, — возможно, сегодня кофейная гуща предсказывает плохую погоду (или вторую кружку). Художник смотрит на растянутый перед ним пустой холст, словно не может вспомнить, что следует делать дальше.
За окном соседи прощаются, желая друг другу хорошей ночи.
— Доброй ночи, — отзывается Прометей, зная, что его никто не услышит, — Я ещё посижу.
Он опускает кончики пальцев в кружку, вытягивает руку перед собой и проводит по бумаге вертикальную черту, затем — ещё одну, рисует свой спящий город, одиноких прохожих и мучающихся бессонницей жителей в окнах. Отходит назад, возвращается и долгим движением рисует вихрь из кофейной чашки, несущийся по безлюдной улице, не нарушая её покой по каким-то странным законам плоского мира, нарисованного невыпитым кофе в бессонную ночь.
Нужно заварить ещё, — проносится одинокая мысль, словно ворох из сухих трав по родной степи.
[indent] Кто-то копошится в подъезде, не иначе на утро снова придётся менять все лампочки. Странная участь современного Прометея.
Шумит вода, закипающая в электрическом чайнике, заглушая шаги босых ног по тёплому деревянному полу и взмахи затёкших рук в воздухе. Беззвучно переливается синий воск в лава-лампе, беззвучно горят приглушённым светом светильники, тихо гудит убавленный на минимум освежитель воздуха.
Кошку, что ли, завести.
[indent] В подъезде продолжается глухая возня, — Кассий хмурит брови и тушит сигарету в кружке из-под кофе. То ли подростки решили на ночь глядя нацарапать на двери заветное слово, то ли заплутавшая с прогулки соседская животина спутала дом. То ли он незаметно для себя отрубился, и теперь видит странный сон про то, как пьёт кофе и курит, пока ночные кошмары застряли в лифте и злобно скребутся с той стороны.
Нарочито громкий кашель в кулак у самой двери не отпугивает незваных гостей, и её всё же приходится открыть.
— Это ты… — Узнавание приходит почти мгновенно, — раньше, чем он успевает как следует рассмотреть. Версия с заплутавшей кошкой оказалась практически верной, но эта полночная шутка остаётся невысказанной, как и скатавшиеся на языке в плотный комок вопросы о том, что случилось, и как он оказался здесь среди ночи, вымазанный в крови (своей?).
— Эй… Эй, эй, эй… — Успокаивающий шёпот складывается сам собой, как и попытка найти хоть одно живое место, чтобы дотронуться, не причинив боли, мягко привлекая внимание. Но чудо-кот в обличии человека, выглядящий так, будто его загоняла свора собак, кажется, совсем не понимает, что происходит вокруг (снова?), — Тшш…
[indent] Оставив слова, Прометей молча протягивает ему ладонь, надеясь, что если тот нашёл путь к его двери, то сможет довериться. По крайней мере, в вопросе того, как следует пользоваться дверьми.
Отредактировано Cassius Rocamora (2018-12-21 23:39:39)
Он не слышит шагов, но чувствует их — лёгкую вибрацию, что миновала дверь и впивалась в его до предела обострённые чувства. Он отлип от двери за мгновение до того, как она открылась, иначе бы невольно упал прямо в объятия потревоженного … . Хотя может стоило бы, потому что глядя на беззвучно шевелящиеся губы, его обуревал порыв прижаться, чтобы если не услышать, так хоть ощутить как слова зарождаются внутри чужой груди.
Ощутить, что человек перед ним был действительно реален, а не являлся искажённым продуктом его желаний. Он больше не слышал голоса, того самого голоса, который он точно знал принадлежал ему — хозяину огня. Но человек перед ним источал только тишину и даже скребущиеся, как рой насекомых, шёпотки замолкли, оставив его одного в этом немом кино. Секунды на киноленте разматывались в режиме замедленной съёмки и желание броситься в полотно экрана, головой вперёд, за один краткий миг созрело до нестерпимого зуда. Словно это должно было вернуть звуки, словно перед ним была дверь в другое измерение, где
(он может слышать реальность и не слышит обманы своей головы.)
тот факт, что он оказался у этого порога и ни у чьего иного не было глупой, нелепой случайностью. Он ведь не мог выдумать зов, если за дверью действительно оказался тот, кого он ждал?
(А ведь я мог просто учуять его запах, позволив всему остальному сложиться самостоятельно.)
Он почти поддался горящему порыву, но замер в пол-движении и всё же вместо шага вперёд отшатнулся на два назад. Как нечисть натолкнувшаяся на невидимый щит, не возволявшей ей войти внутрь без приглашения. Но вот же, вот ему протягивают руку, разве не это ли самое что ни есть настоящее приглашение войти?
Глубоко вдыхая воздух он не чуял ровным счётом никаких иных запахов кроме одного. Крови. Она заставляла его одежду мерзко хлюпать едва стоило ему пошевелиться, а местами уже высыхала и приростала к коже тонкой коростой, стесняя движения. Вонь из крови, пота и грязи витала вокруг него облаком падальных мух.
Нельзя льнуть слишком близко, иначе они осядут на нём и заберутся тому под кожу, как паразиты.
(Но их же нет...)
— Я...
(скучал)
— ...не слышу.
Тишина давит на глухие уши и разливается внутри тоской. Он смотрит на протянутую руку — тупо, неотрывно — хотя прекрасно знает, что нужно просто подойти.
(И закрыться внутри.)
Его глаза неотрывно глядят на Кассия и медленно моргают — скорее устало, нежели дружелюбно, пусть и не совсем без последнего. Он слишком много думает и в результате, слишком зацикливается. Цикл вражается вокруг водоворотом, от которого хочется только бежать, но куда, куда?
(Может прямо в его объятия?)
(Но как же они..?)
Порой он думает так много, что перестаёт чувствовать. Например, боль, к которой он за такое короткое время уже успел так привыкнуть, словно без неё он и не существовал толком.
(Если вдуматься, это — правда.)
Только боль в боку недовольно ворочалась и ершилась, не желая находиться где-то на фоне, почти забытой, вынуждая возвращаться к ней мыслями, а иногда взглядом или инстинктивным прикосновением.
(Может мухи и туда уже...)
И будто услышав его неосторожный зов, они снова начинают скрестись — по подъездной двери, по окнам, пытаясь нащупать брешь. Ему страшно доверить себя другому человеку, но ещё страшнее слышать сердито бормочущее безумие, пока весь остальной мир равнодушно молчит. Он оказывается рядом с Кассием в мгновение ока, даже ближе, чем было позволительно, и порывисто захлопывает за собой дверь. Пальцы незаметно сплетаются с чужими, но он едва ли чувствует это движение. Только бьющееся в грудной клетке сердце, которое ещё не могло поверить, что наконец-то за этот вечер он оказался в безопастности. Бессильно облокотившись об дверь, он кажется вот-вот сползёт на пол. Его глаза даже не смотрят на Кассия, отсутствующим взглядом гуляя по квартире, пока он отчаянно прислушивается к звукам за входной дверью.
Скребутся. Стучат в окна, идут кругом. И наконец-то умолкают снова, сдавшись.
Когда его взгляд падает на открытое окно, он всё ещё ничего не слышит, но паника от этого бьёт только сильнее по стенкам черепа, ведь они вот-вот найдут это треклятое окошко и тогда ему уже не будет покоя.
— Закрой окно. - тихо шипит он и резко меняется в лице, когда слышит как его голос, внезапно обретя собственную волю, говорит нечто совсем другое, говорит даже когда его губы перестали шевелиться и зубы до боли в челюсти сжались вместе. Надкусанная щека сдобряет язык новой порцией знакомого вкуса. Он испуганно таращиться в одну точку, смотря сквозь Кассия и выпав из настоящего, потому что он абсолютно уверен, что только что сказал
(— На этот раз я тебя сожру.)
(— На этот раз я намного голоднее.)
(— Мне просто очень больно, без обид.)
(Они проткнули мне бок...)
(— Но тебе тоже будет больно, обещаю.)
(...мне очень нужно.)
нечто слишком страшное, чтобы об этом думать. Но мысли о том, что он мог сказать, были слишком разрознённые и мелькали как парящее в воздухе конффети, нарезанное из увесистого толкового словаря.
(Всё это не может быть...)
Здравая мысль обрывается, погребённая под опустившимися на землю клочками бумаги.
— Закрой окно, - снова, сдавленно и на повышенных тонах, хрипит он, будто его прямо сейчас душит облако роя, что спустя минуту-другую обязательно вырастет за спиной Кассия. Пальцы с силой сжимают ладонь, невольно впиваясь в кожу ногтями. Ему кажется, что он вот-вот ощутит как весь дом будет сотрясаться под весом их злой, грузной массы, когда они начнут взбираться по стене наверх, к заветному открытому окошку. Его душит паника и импульс выбить дверь, на которую он опирался, сбежать вниз и выпрыгнуть из окна, даже не глядя не поджидают ли его уже снаружи. Его трясёт, но он не двигается с места.
(Мне же должно было стать лучше!)
А насколько лучше может быть, когда на всём теле ни одного живого места нет и кажется, что жизни сейчас это тело совсем надоест?
Насколько лучше может быть, когда ты посреди ночи потерялся чёрт знает где и не знаешь дорогу назад?
Насколько лучше может быть, когда ты беспомощный, больной на голову, ещё и глухой идиот?!
Голова пухла от (что удивительно, собственных) злых мыслей и он болезненно поморщился, выпав из своего ступора в тщетной попытке зажать уши.
(Ты уже лишил себя слуха и смотри к чему это привело.)
Почему он упустил момент, когда проектор сломался, прервав немое кино, и теперь грозится спалить весь кинотеатр?
Запертый в четырёх стенах сквозняк с воем вылетает в открытую дверь, напоследок кусая босые стопы, унося в ночь смешавшиеся в один запахи крови, табачного дыма, кофе и старой как мир усталости.
Между ними остаются только порог и протянутая рука, — открытая ладонь, от которой пахнет горечью и теплом, — всем, что он может предложить взамен на доверие (не так много, но больше, чем улица, ночь и тоска, половой тряпкой вымоченная в боли).
— Как добрался-то, — спрашивает колдун сам себя, чтобы разорвать тишину, плёнкой слипшуюся меж губ, — Да заходи же…
Слова обрываются хрипом ответной фразы, — несколько секунд он просто смотрит в разбитое, заляпанное кровью лицо, не зная, что сказать, если слова не имеют значения, — молча кивает, показывая, что всё понял, и едва заметно протягивает руку немного дальше, ближе к изодранным пальцам, напоминая о том, что всё, что нужно сделать — ещё один шаг.
Звать в свой дом ополоумевшего зверя, что однажды уже напился твоей собственной крови, вгрызся в плоть так глубоко и легко, что почти лишил этой бесконечно тянущейся жизни, — не нужно ли самому быть безумцем? Но Прометей и так знает, что он безумен, и это знание освобождает от необходимости думать сейчас наперёд.
— Вот так, — запах крови ударяет в лицо душной волной, но, вместо того чтобы отпрянуть, бессмертный человек наклоняется ещё ближе, чтобы дотянуться свободной рукой до дверного замка: кто бы за тобой ни гнался по грязи и ночному городу, сюда он не войдёт (предчувствием он уже знает, что на самом деле там никого нет).
Он спокойно гладит впившиеся в свою ладонь пальцы, не пытаясь разжать — боль не ахти какая, если она поможет, то пусть, — согревая теплом, массирует холодную и мокрую от крови кожу над натянувшимися сухожилиями, отвлекая внимание на себя. Кажется, это не помогает.
— Всё, что хочешь, — обещает Кассий, но не забирает руку, вместо этого притягивая ладонь Коннора к своей шее, — там, где воздух просачивается из груди наружу, рождая звук, — и накрывает пальцами сверху, продолжая внимательно и спокойно глядеть в глаза, не ожидая ответа, — Сейчас я усажу тебя на диван и закрою окно. Пойдём.
Делая шаг назад, он не ожидает, что будет легко, — чувствуя находящие волнами на берег чужого сознания страх и отчаяние, пытается подобрать слова, чтобы не смыслом, но хотя бы звучанием передать частицы своего спокойствия, частого, но мерного биения сердца. Как так только выходит, что судьба сводит их раз за разом?
— Один фронтовик рассказал мне историю, это было лет тридцать назад, — ещё один небольшой шаг, попытка увлечь за собой прочь от двери вглубь дома, — Мол, в сороковых в госпиталь поступила женщина, которую оглушило снарядом. Она пришла в себя, но ничего не слышала и не могла спать. Всё боялась, что не проснётся, когда начнут бомбить. На третий день радист надел на неё наушники и вывернул громкость, — сказал, если начнут передавать, она первой узнает. Почувствует.
Свободной рукой Кассий обнимает его за плечо, предлагая опереться, и так же мягко-настойчиво притягивает к себе, не оглядываясь назад, пытается рассмотреть раны, прикидывает, не вышвырнул ли антисептик вместе с коробкой лезвий из ящика под раковиной, и не перестает говорить, прижимая дрожащую ладонь к своей шее, не обращая внимания на липкую кровь, что мажется по вороту белой рубашки:
— Знаешь, что самое дикое в этой истории? Радиомолчание. Она слушала шум, помехи, и думала — это с фронта передают хорошие новости. Может, он и выдумал эту женщину, тот фронтовик, вместе с радистом. Только за каким-то чёртом попросил её нарисовать, в тех наушниках. А портрет не забрал. Смотрю на тебя и думаю: я бы мог с тем же успехом рецепт яблочного пирога рассказать. Но, надеюсь, ты там всё-таки слышишь хорошие новости.
Лёгкий поцелуй путается в волосах у разбитого виска. Где-то на фоне металлическим голосом чайник звенит о том, что вскипел.
Всё хорошо.
Собственная душа — потёмки; подвал, опутанный многовековым коконом паутины — все пауки давно сдохли (нет, нет, не могли, я помню, я помню), а он до сих сидит, в самом-самом тёмном уголке, свернувшись в клубочек, и дышит пылью. Задыхается скорее. И так уже не одну жизнь живёт слишком глубоко в себе, слишком далеко от всех прочих.
Его близость и деликатные, решительные прикосновения неожиданно вытаскивают его с болотистого дна к поверхности. Он вновь соприкасается с реальностью в тот самый момент, когда кончиками пальцев чувствует тёплый ритм сердцебиения. Стеклянный взгляд ломается на кусочки, когда он заглядывает прямиком в чужие глаза и видит там своё отражение.
(Тебе не противно?)
(Тебе не страшно?)
Много кто не гнушался залезть по самый локоть в илистый омут его разума, резкими, грубыми движениями прорывая вековой липкий слой паутины. Не гнушались, но брезговали, как можно скорее старались стереть налёт, оставленный им. Дыры в итоге залатывались и кокон становился толще. Становилось больнее от последующего вмешательства.
Он не чуёт чужого страха и от того становиться страшнее самому. Порой нет ужаснее кошмара наяву, чем ты сам, не правда ли? Рука заметно дрожит, норовя выскользнуть из тёплой ладони прижимающей её к шее. В животе ворочается и жадно кусается голод, и он снова прикусывает свою щёку изнутри от инстинктивного желания порвать эту горло, мягко вибрирующее под ладонью. Но он ведь сильнее своих инстинктов, ведь так ведь, да... да?
(Почему ты это делаешь?)
(Почему доверяешь?)
От железного и почти желейного вкуса крови во рту его снова (ненадолго) накрывает сонная волна апатии. А неугасающее тепло продолжает обвивать его мягкими кольцами, парализуя и злость, и страх, и даже облегчение. Он как маленький ребёнок, что всю жизнь прожил с родителем-тираном и устал быть взрослым. Устал быть. Просто устал. Вновь хотелось отдать происходящее в чужие руки и доверится, что они не сломают в очередной раз его надежду...
Что ничего плохого не случится. Всё будет хорошо.
(А разве есть выбор?)
(Они скоро найдут окно.)
(Кто меня остановит, если я попробую вернуться к ним?)
Было расслабившиеся плечи непроизвольно передёрнуло и они застыли в середине этого болезненного мига. Где-то под коконом продолжает копошиться паника, стоило сквозь старое шёлковое плетение пролиться слабому свету — чуждому, непривычному в темноте.
Он не смеет посмотреть в сторону окна, как и не смеет больше сопротивляться этому спокойствию, что он ощущал с каждым толчком, когда воздух покидал горло Кассия. Кота подкупить легко, всего лишь-то и нужно, что предложить две пригоршни тепла. Хватит и этого. С лихвой.
На самом деле выбирать между холодной, недружелюбной улицей и домом с нежно целующим в висок человеком удивительно просто. Выбор ли это на самом деле — об этом он задумается ещё ох как нескоро.
Шаг назад, шаг вперёд — незамысловатый танец и Баюн позволяет вести себя послушно, но неловко. Как новичок, что чувствует и ритм музыки, и ритм партнёра, но не чувствует их одновременно, неопытно рвётся от одного к другому, пытаясь везде поспеть, и в итоге спотыкаясь да оступаясь.
На диван он осел казалось только спустя вечность — вечность, которая понадобилась, чтобы панику окончательно выместила апатия. И всё же по-настоящему облегчёно вздохнул он только увидев как окно было закрыто. Голова под собственным весом сама легла на подлокотник. Руки жались к телу, пока глаза медленно мигали: он мог заснуть прямо сейчас и прямо здесь, в этой неудобной позе, грязный, битый и раненый, далеко от собственного дома, и впервые за долгое время проспать спокойно.
(Почему мне лучше в неволе, чем на свободе?)
— Я помню... - немая речь даётся глухому плохо, его голос тих и низок. Но собственная ладонь лежащая на горле облегчает прыжок через это препятствие. - Тогда я пытался не спать. Совсем. Я заметил, ночью есть такой час, когда даже в лесу становится тихо. Совсем. Кажется будто вымерли все кроме меня. - между каждым предложением длинная пауза. В его речи нет смысла в отличие от немого рассказа о глухой женщине. Его речь была тонким потоком мыслей. И всё же.
— Но я всё же не выдерживал. И когда проваливался в сон, сразу же вспоминал как же вас много. Ваших голосов и мыслей. Много. Много-много-много. Больше, чем я могу...
(убить)
(сожрать)
(выдержать, прежде чем размозжить себе череп.)
Его слова казались бы бессвязным потоком бреда, если бы не его взгляд. Ясный и осмысленный, он смотрел прямиком в глаза Кассию. Ничего не искал там, не ожидал понимания или сочувствия, скорее просто держал, крепко так.
(Не смей отпустить.)
Так тебя обманывает
механизм:
Обещает в рай – а увозит
вниз
[indent] Не бояться смерти, не помнить добра и зла, вмешанных временем в вязкую память стеклянным толокном для бездомных собак, не спать и видеть сны, до боли в глазах вглядываясь в песчаное русло в поисках хлебных крошек, — бенефиции проклятых, свинцовый венец на отрубленной голове.
Была ли женщина, были ли фронтовик и радист, или им только предстоит быть? Был ли угрюмый фельдшер, тушил ли он папиросы о разбитый дверной косяк, когда уносили во двор тела тех, кому уже всё равно, или это были его запястья? Были ли мальчишка с глазами цвета серебряного зеркала и мужчина с зачарованным голосом?
То, что было, — запах застывшей крови, гниющей под обнажёнными стопами, холод, солёный ветер, пульсирующее безумие, разливающееся огнем по венам. Было так много раз, было так много жизней.
Уже не страшно.
[indent] От двери до комнаты — двенадцать шагов, и Кассий терпеливо проходит их вместе с полночным гостем, поддерживая и не отрывая взгляда от затуманенных страхом и болью глаз.
Его выдаёт только пламя, нервно вздрагивающее, словно от незримого сквозняка, хотя окно уже плотно закрыто, когда колдун подбирает с подоконника наполовину пустую пачку дешёвых крепких сигарет и снова закуривает, будто, отдав другому тепло дыхания и ладоней, теперь согревается сам, — горьким дымом и светом тлеющего уголька, рождающим в глубине карих глаз знакомые янтарные отблески.
Прометей опирается о барную стойку за своей спиной и пересчитывает взглядом красно-коричневые отпечатки шагов на полу из светлых деревянных панелей, пока тёплая кипяченая вода из чайника переливается в белую кофейную кружку, — протягивает её Коннору, когда тот начинает говорить, коротко кивая.
— Поэтому ты… — Фраза обрывается, едва начавшись, — некому услышать и некому ответить на невысказанный вопрос, даже если на него в самом деле есть какой-то ответ.
Если в самом деле есть, он тоже хотел бы знать: как унять эту боль, когда выброшенные лезвия возвращаются ночью, прорезая изнутри простынь и наволочку, впиваясь в незащищенный разум.
Таблетки? Собственная кровь? В глубине души он знает, что это не помогает. Никогда не помогало по-настоящему.
— Можешь поспать здесь, — здесь они тебя не достанут. Здесь — царство чужих кошмаров, — Кровать всё равно не занята, — усмехается Кассий, рассеянно водит пальцами перед собой, словно пытаясь проверить, не сон ли и это, хмурится, протягивает руку вперёд, цепляя край сморщившейся и ставшей жёсткой от спекшейся крови, словно холщовый мешок, футболки, в том месте, откуда расползалось мокрое густое алое пятно.
— У кошки девять жизней, так говорят?.. — Колдун качает головой, дотрагиваясь до края колотой раны.
Кто искал чужой смерти на ночных улицах, тот чуть не нашел свою.
— Если позволишь, я помогу, — обещает он, вновь поднимая взгляд, словно надеясь, что тот прочитает в нём слова, которые не может услышать, вновь протягивая ладонь.
[indent] От дивана до ванной — шестнадцать шагов, довольно малая плата за то, чтобы запах крови ушел прочь по дребезжащим от натуги трубам вместе с грызущей изнутри живота болью.
Прометей — не целитель, и даже сейчас не жалеет о том. Люди — смертны, и лишь поэтому ценят собственную жизнь. Раны бессмертных лежат куда глубже, чем плоть.
Он не спрашивает, чья кровь намешана в этих пятнах, как не спрашивал сто, двести лет тому назад, где-то на другом конце света, у кого-то другого.
А всё-таки, — было: были и фельдшер, и папиросы, и чужая боль, к которой никогда не привыкнешь, как к своей.
Bath my skin, the darkness within
So close
The war of our lives no one can win
Ноздри нервно трепещут, когда он вдыхает запах свежего кофе, что тесно переплёлся с дымом сигареты — глубоко, часто. Так, как если бы другие запахи вдруг потеряли значение. Как если бы он хотел, чтобы эти два горьких запаха вытеснили назойливую вонь засохшей в носу крови. Хотя, почему если бы?
Керамика грела пальцы. Потом начала обжигать. Боль усиливалась, гвоздями впиваясь в замёрзшие пальцы, но Коннор молчаливо терпит, едва ли обращая на эту боль внимание. Мыслями он уже начал спуск по знакомой спирали, возвращаясь к тому времени, когда мог смотреть в зеркальную поверхность озера и не узнавать самого себя. Однажды он даже сорвал себе голос, оглашая весь лес своими криками, обращёнными к отражению в озере. Он пытался проснуться, столь отчаянно и и злобно, что даже снова подступающие голоса толпы не сразу заметил.
Постепенно, слишком постепенно чтобы испугаться, ему начинает казаться, что он снова слышит как копошатся мухи в крошечных щёлках в деревянном полу. Сотни и сотни мушек, привлечённых гниющей кровью под босыми стопами. Шепчутся, незаметно строя планы как бы пробраться внутрь несчастного безумца и осчастливить его мушиным потомством, которое будет пожирать его изнутри. Столько чудовищ сколько жрут его душу, он и не заметит тысячу другую крошечных личинок.
Невольно он сжимается в болезненный клубочек, пряча лицо в сгибе локтя, продолжая что-то бормотать, чересчур сумбурно и невнятно для чужого слуха. Кружка до сих обжигает вцепившиеся в неё, покрасневшие пальцы.
Возможно он бы так и уснул. Уснул и даже не заметил бы горячий кипяток, что вылился бы из кружки прямо на его лицо. Но что-то всё-таки потревожило поверхность, которую Коннор снова начал терять из виду. На вдохе его тело дрожит, а затем успокаивается, когда он удивлёно приподнимает голову. Взглядом натыкается на Кассия и снова дрожит на глубоком вдохе, стоило осознать как близко тот был сейчас к нему. Зрачки тоже дрожат и ищут, ищут в чужом взгляде такое нужное в этот зыбкий момент отражение...
Но находят только янтарные искорки.
(Такие знакомые).
И тени приевшихся кошмаров.
(Если я закрою глаза, я вспомню каждый кошмар, который мешает тебе спать.)
(Даже тот в тёмном переулке.)
(Потому что не узнаю самого себя на экране телефона.)
И он не чувствует ни страха, ни дискомфорта. Только задаётся вопросом, ловя взглядом блеклый силуэт чужой боли.
(На что ты надеешься...)
Есть два вида людей, которые берут под свою опёку заведомо агрессивного питомца. Одни надеются, что их забота о измученном, озлобленном и неблагодарном звере обязательно зачтётся им силами свыше. Хоть какими-нибудь. Другие же — с робкой надеждой, что в один прекрасный день измученный, озлобленный зверь не укусит кормящую руку, а оближет. Признается на своём зверином языке, что кажется наконец-то обрёл если не счастье, то покой.
А на что надеешься ты, Прометей, защитник человечества, пожранный высшими силами за свою идею, а затем в ней же и сгоревший; на что надеешься протягивая руку безумному, кровожадному зверю, живущему за счёт хрупких человеческих жизней? На что надеешься, когда в перерывах между «сном» впускаешь в своё маленькое царство кошмаров чужие?
(Не на любовь ли?)
Любовь — самый мощный седатив с самыми непредсказуемыми побочками. Особенно когда его принимает душевно больной.
Любовь как кофе, который лишь ненадолго замедляет тварь по имени «усталость», только чтобы через несколько часов она набросилась на тебя с троекратной яростью.
Поэтому Коннор ставит кружку на пол, так и не прикоснувшись к содержимому, а сам робко кладёт свою ладонь поверх чужой. И смотрит на эти две ладони. Смотрит и думает, не поднимая взгляда. Ему не хочется, чтобы Кассий догадался, что сейчас занимает его мысли.
(А не послать бы всё к чёрту и сбежать?)
(Но окно закрыто.)
Мушки всё ещё где-то копошаться и он не может понять где. Он и не силиться понять, потому что слишком устал. В конце концов спустя долгую минуту он сжимает его ладонь в своей и с его помощью поднимается с дивана... чтобы чуть не упасть на него снова. Он едва ли чувствует землю под ногами. Его разум всё ещё плывёт где-то в стороне от собственного тела и ему начинает казаться, — слишком постепенно, чтобы испугаться — что контроль над его телом милостиво перенял кто-то другой. Кто-то более разумный и доверчивый, кто послушно делает каждый из шестнадцати шагов от дивана с нетронутой кружкой кофе до ванной комнаты.
(Первый, второй, третий, четвёртый, десятый, одиннадцатый, двенадцатый, двадцать четвёртый, двадцать пятый, сорок четвёртый, восемьдесять первый, тридцать девятый, двадцать пятый, сорок пятый, сорок шестой...)
(...шестнадцатый.)
[indent] Вода хлещет из крана ровным непрерывающимся потоком, закручиваясь в спираль вокруг сливного отверстия на дне тронутой проржавленной сетью щербатых морщинистых трещин эмалированной раковины. На самых верхних этажах так бывает лишь ночью, когда подъезд, моргнувший в последний раз провалами стеклопакетов, уляжется спать, перестав сжимать губами коктейльную трубочку, уходящую глубоко вниз.
Боль — как вода, скапливающаяся в полостях его громоздкого оштукатуренного муниципальными службами тела, разматывающаяся клубами спутанных электрических проводов, по которым с утра до вечера из квартиры в квартиру бегут имена, вести, кадры нового фильма и старые фотографии, а с вечера до утра — радиомолчание.
Боль не доходит на самые верхние этажи, — бывает, идёт, но с перебоями, — по ночам тариф снижен.
Свет хлещет на голову из-под самого потолка, заливая белую комнату, белые, словно в гостинице, махровые полотенца, белую плитку, в складках которой живут капли ссохшейся крови и чёрная плесень, — наверняка плесень.
[indent] Прометей стряхивает пепел с сигареты прямо в раковину, опуская следом дурацкую резиновую затычку с брелком в виде спасательного круга, зачем-то всё ещё продолжает сжимать в ладони чужие подрагивающие пальцы, свободной рукой рассеянно шарит по полкам, перебирая наощупь пластиковые банки с таблетками, забытый женский крем для лица с вышедшим сроком годности, разбросанные повсюду одноразовые лезвия.
— Держись, немного осталось, — однажды сказал он кому-то в самом начале войны.
[indent] Колдун кивает на стул, припертый к противоположной стене, через спинку которого перекинуты чёрные джинсы и безнадёжно измазанная ультрамариновой краской футболка, по одному достаёт из ящика стопку тонких матерчатых полотенец, аптечку и бутылёк с антисептиком, новую упаковку лезвий, долго моет руки.
В тишине продолжает капать неплотно закрытый кран, трещат рвущиеся нити футболки. Ткань режется словно бумага, — всё равно на выброс, — обнажая покрытую коркой запекшейся крови кожу и открытую рану.
На что он надеется?
Может быть, искупить грехи, совсем как люди. Люди, знающие, что давно должны были умереть, но отчего-то всё ещё топчут ногами землю, что не отпускает, пока не свершится что-то, о чем провидцу не дано знать.
Может быть, что боль, как вода, перельётся из одного сосуда в другой, и что где-то, в конце пути, её всё-таки станет немного меньше для них обоих или, быть может, немного меньше для всех.
Может быть, просто ещё раз насолить мёртвым богам.
[indent] Струйки красноватой воды стекают с мокрого полотенца по запястьям, прячутся под закатанные рукава ещё недавно белой рубашки, завершая на ней кровавый узор, словно художник, который никак не может закончить наносить штрихи, добавляя в работу новые и новые детали. На другой стороне зеркала багровые мазки растворяются, пугливо прижимаясь к краям царапин и ран, к кромке расстёгнутого пояса, постепенно сходя со смуглой прохладной кожи, словно слой облупившейся краски на старой стене, веками скрывавший старинную фреску.
Дым собирается под потолком в грязно-серые причудливые мотки.
— Кишки не вываливаются — всё, что я могу сказать вне операционной, — сигарета догорает, и Прометей с тоской думает о том, что оставил пачку на подоконнике, о том, что его все равно не услышат, о том, что глубокая рана лишь чудом могла не задеть внутренние органы, о том, что потом почти наверняка начнётся инфекция, и что, будь он человеком, он не раздумывая отправил бы Коннора в больницу, для его же безопасности. О том, что, даже несмотря на это, не хочет его отпускать.
Промыть и закрыть рану — дело пятнадцати минут, а дальше остаётся только надеяться, что, вопреки песне, в этот раз чёрному коту повезёт.
Кассий подбирает со стиральной машины блокнот, в котором время от времени пытается начать вести учёт принятых лекарств, перелистывает полупустую страницу и выводит печатными буквами :
Душ
?